Наверное, Царство Мертвых неподвижно, там отдыхают души от тяжести земной. Так почему же жизнь отяжелела, огрузнела, отчего стала так давить на шею и сгибать плечи? Отчего стало труднее дышать — вокруг то же небо, та же тайга и река? Те же ветры над озерами и туманами, те же берега держат реку, над которой с криком проносятся чайки. На памяти Тимофея, на памяти всех живущих в Евре все, что окружало их, казалось устойчивым, плотным, и люди рождались, чтобы повторить все и повториться. Закон — повторить все и во всем повторяться? Но почему что-то мешает жить так, как жили деды? Что мешает — ну-ка оглянись! Оглянись вокруг, Тимофей Картин! Вглядись — у тебя же зоркие глаза, у тебя умное, сильное сердце. Почему и ты, хранитель капища, почему уже и ты не веришь слепо в своих богов? Почему? Научился грамоте, и что-то приоткрылось тебе? Или Околь прикоснулась к тебе слабым своим Христом, дивными сказками о спасении души, о справедливости, которой не может быть на земле? Оглянись вокруг, Околь! В чем повторяются твои дети? Ведь они уже не могут жить, как Мирон, как Тимофей, они уже не остерегаются языческих законов. Рушится кровля капищ, и рушится потихоньку то, что было родом, что было племенем. И что же рушит древние, исконные отношения людей, что?
— Да, я женщина! Я храню твой очаг, — сказала однажды Околь Тимофею. — Ради тебя и твоих детей я стала поклоняться твоим богам. Но поздно — наступает безверие. Люди еще по привычке молятся и приносят жертвы, но в душах их поселились другие законы. В душах их — боги денег.
…К Околь часто заглядывала девушка Саннэ из деревушки Сам-Павыл, что в пяти верстах от Евры. Саннэ, из рода Лозьвиных, у своей бабки научилась шить красивые сапожки, женские шапки из гагары и шубки из белки. Как это ей удавалось, никто не знал, но перо на груди гагары изумрудно отливало и фиолетово отсвечивало голубичным соком. Шапки из гагары ценились дорого: птицу эту трудно добыть. Она не подпускает на выстрел из лука, а как только щелкнет курок ружья — мгновенно ныряет. Оттого шапки из гагары носили самые щеголихи, красивые женщины, которых еще не устали любить и холить мужья.
— Тетушка Околь! — порывисто обнимает ее Саннэ. — Милая тетушка Околь! Прибежала к тебе за добрым советом. Гляди! — Из берестяной пайвы она вынимает легкую шапку, собранную из перьев селезней, украшенную крыльями куличков и трясогузок.
— О, красиво! — восклицает Околь. — Как весеннее озерцо…
— А вот из выдры, гляди! — радуется Саннэ. — А из бурундучков не получилось, скажи?
— Почему же? — разглядывает ее работу Околь. — Только ты эту шкурку поставь здесь, а хвостиками укрась края. А если впереди опушить куницей? Смотри! Али соболем?
— У меня не осталось ни одной собольей шкурки, даже лапки не осталось…
— Найдем! — раскрыла Околь берестяные коробочки, туески, замшевые сумки и достала разноцветные лоскутки сукна, мелкие мотки шерсти и обрезки мехов. — Вот гляди, Саннэ, тут все можно подобрать… Нужно песню играть, Саннэ, нужно зазывать узор, чтобы он не испугался, а прилег как надо. Так учила меня Журавлиный Крик.
И светлым, глубоким, просторным голосом Околь запела:
Тихо, как заклинание, начинает Околь. Она словно уговаривала руки свои слушаться зрячее сердце, нитку слушаться иголку, а память — прошлое. На песню из юрты вышел Тимофей с дочерью, закурил трубку, задумчиво снял со стены семиструнный «лебедь» — санквалтап.
Звонкий, как оживший ручеек, голос Саннэ вплетается в узор, погружается в рокот семиструнного «лебедя».
Далеко и высоко поднимаются четыре голоса — Околь, дочки ее, девушки Саннэ и священного семиструнного «лебедя».
Но не ради узоров прибегала Саннэ Лозьвина из Сам-Павыла в Евру. Словно нечаянно встречала она Сандро, сына Тимофея и Околь, а тот ждал ее, сгорая от нетерпения. У околицы в теплом сосняке встречал ее Сандро, и каждый раз они долго бродили по запутанным лесным тропам. О чем говорили, о чем молчали они, знают только тропы, дремучий ельник да пронизанный солнцем березняк, бородатый ворон на высокой лиственнице.