Выходя, я думал о том, что шефу нет надобности «разбивать кувшин», чтобы узнать о содержимом: он видит людей насквозь. Смогу ли я этому когда-нибудь научиться?
Для матери ее ребенок остается ребенком всегда – и в пять лет, и в двадцать пять, и в сорок пять. Банальность, конечно, но от того она не перестает быть правдой. И совершенно неважно, родной ли ребенок или приемный. Материнство – это, разумеется, бремя и крест, но бремя легкое (своя ноша не тянет), крест, который хочется нести едва ли не вприпрыжку. Даже когда он, прямо скажем, нелегок…
С привычным усилием поднявшись с дивана, я перетащила себя в кресло-коляску. Увы, на костылях я ходить так и не научилась – моя единственная нога не слишком хорошо меня слушается. О протезе, даже самом современном биопротезе и речи быть не может, хотя и по другим причинам. Спасает меня только эта коляска – дар Корпорации Фишера. Уже шестой по счету. Точнее, шестая. Корпорация дарит мне каждую новую модель – всякий раз незадолго до того, как пустить ее в продажу. Думаю, так они их тестируют. Время от времени меня навещают их мальчики и девочки – вроде этого скользкого Евгения, с которым, увы, дружит мой сын. Пьют чай с принесенными сладостями и расспрашивают во всех подробностях: как я оцениваю их продукцию, какие вижу в ней недостатки, что можно изменить, а что, наоборот, усилить. И каждый раз предлагают киберпротез, чтобы услышать очередной категорический отказ. Нет. Всегда нет. В эти игры я не играю. Хватит с меня больниц. Того, что мне пришлось пережить, на две жизни хватило бы. И сколько бы Макс меня ни уговаривал – хотя бы лечь на обследование, – нет. Уж лучше просто умру.
До этого, впрочем, как мне кажется, не так уж далеко. И Макса можно понять: с каждым днем мне становится все хуже. Уцелевшая нога, как ни пыталась я ее поначалу разрабатывать, почти усохла и практически утратила подвижность, к привычному за истекшие двадцать пять лет тремору рук прибавилось неприятное онемение, которое чувствуется все чаще и наводит на пугающие мысли о полном параличе. Я надеюсь, что обойдется – лучше уж в самом деле умереть сразу, чем жить полурастением. Добавьте к этому гипертонию, регулярные мигрени, женские неполадки… С таким букетом не живут – доживают. И мучаются. Да, я стараюсь не показывать, насколько мне худо, но глупо было бы думать, что Макс всего этого не замечает. Знает, замечает, переживает, но все равно. Я не могу поддаться на его уговоры. И не только из въевшегося страха перед больничной палатой. Просто в моем случае нет никакого толку обращаться к медицине. И обследовать тут нечего. В конце концов, я не дитя. У меня медицинское образование и ученая степень, и я прекрасно знаю, в чем проблема. Никакие медицинские технологии, никакая клиника, никакое лечение этого не остановит.
Макс сегодня должен встречаться с Евгением, поэтому настроение у меня хуже обычного. Я слишком хорошо знаю его шефа. Человеку, который работает на Льва Ройзельмана, нельзя доверять ни на йоту. У Ройзельмана нет души, и сотрудников он для себя подбирает таких же. Нет души – это не фигуральное выражение. Есть такой редкий медицинский феномен: один из близнецов в утробе матери, развиваясь, «пожирает» – поглощает – другого. У Ройзельмана душа полностью поглощена – съедена – его интеллектом.
Но при всем при том мы живем на его деньги. Точнее, на деньги Корпорации, но это непринципиально. Мне это совсем не нравится, но куда деваться. И дело даже не в деньгах. Не столько в деньгах. Мы зависим от Ройзельмана. Впрочем, и это не совсем правда. Вот уже двадцать пять лет, с тех пор как Макс издал свой первый крик, мы держим у висков друг друга невидимые пистолеты. Ройзельман платит за право вести за Максом наблюдение – и за мое молчание. Я принимаю эту плату. Не ради себя, ради сына. И дело, повторяю, далеко не только в деньгах. Мы оба заинтересованы в молчании и повязаны им.
Ах, как я сейчас жалею, что мы с мужем тянули с детьми. Ведь всегда мечтали! А причины… Ах, какими все они сейчас кажутся пустяковыми! И вот – результат: Эрик так и не увидел сына, не подержал его на руках. От одной этой мысли у меня наворачиваются слезы. Поэтому я не считаю, что цена, которую мне пришлось заплатить за рождение Макса, чрезмерно высока. Нормальная цена.
Ройзельман стал моим Мефистофелем, моим змием-искусителем, дьяволом, проведшим меня через черную долину страданий – туда, где я смогла взять на руки своего сына. Радость, навсегда отравленная горечью: теперь я на всю жизнь обязана человеку, которого и человеком-то можно назвать с трудом. Но… Макса не было бы, если бы не Ройзельман. Дьявол. Мефистофель. Который даже добро творит, стремясь к злу.