И попросил меня поставить под яблоню пустую бутылку, а за ней приладить досочку. Я все старательно проделал, будучи уверенным, что этот эксперимент закончится для «дяди» полным конфузом. «Дядя» занял позицию примерно в десяти шагах от яблони, приставил к плечу мое деревянное ружье и медленно прицелился. Вдруг оглушительный выстрел разорвал тишину, и бутылка разлетелась на тысячи осколков. Опечаленный, он протянул мне ружье, которое я потом, вытащив пулю из досочки под яблоней, разобрал на мелкие кусочки, чтобы узнать тайну выстрела.
Этот воспитательный «трюк» нацистского офицера, находившийся в полном противоречии с господствовавшей тогда идеологией, потряс меня до глубины души.
С другой стороны, я вспоминаю, что под влиянием национал-социалистической пропаганды и комментариев моих родителей на тему терпящего крах «немецкого рейха» и поставленных перед ним военных задач, все еще воспринимаемых как славные и высокие цели, в сознании подрастающего мальца формировалось безграничное сочувствие к иностранцам, не принадлежавшим к возвышенному и благородному миру непонятых и преследуемых немцев!
В 1945 году мы «бежали» на другой берег Инна в Зимбах, где мой отец обменялся с австрийцем на прелестную квартирку в особняке на две семьи сразу непосредственно за дамбой. И этот второй семилетний отрезок жизни, оставшийся в памяти огромным полем подсолнухов перед окном и быстрыми водами реки Инн, на берегу которой я играл, привнес в мой характер много естественного, укрепив также жизненные силы. Я ухаживал за кроликами, плавал и нырял в реке, собирал осколки бомб, «сражался» с бандами беженцев-подростков, делавших набеги со стороны вокзала, и, как единственный в «прусской» семье говоривший «по-баварски», мешочничал, раздобывая у местных крестьян сливочное масло, яички, фрукты и овощи.
Однако отец, получивший место инженера на фирме «Сименс» в Мюльхайме-на-Руре, приезжал к нам только раз или два в году. Матери какими-то непонятными усилиями удавалось внешне сохранять видимость порядочной семьи, но она не сумела стать для подрастающего, «как сорняк», мальчишки твердой опорой и дать ему необходимые ориентиры в жизни.
Народную школу я еще закончил как «один из лучших». Но потом, став учеником частной школы Гюльденапфеля, занятия в которой за отсутствием школьного помещения проходили в пивной, я почувствовал, как во мне нарастает протест, драчливость и жажда разрушения. Перед глазами не было примера или авторитета, который мы, «молодые щенки», еще готовы были признать и уважать. Я прогуливал школу, придумывал сногсшибательные отговорки, участвовал во всяческих проделках и был рад, когда снова оказывался у себя на «дикой природе» — на берегу реки за дамбой — и мог предаться своим воображаемым исследовательским экспедициям или пиратским вылазкам.
Река магически притягивала меня — ее глинистое дно, мутная, быстротекущая вода, множество островков и заводей, образующихся после паводка, запах стоящих на якоре баркасов, пахнущих свежим дегтем. Насекомые, рыбы, тритоны и змеи, приковывавшие мое внимание, были в сотню раз интереснее невразумительного бормотания утративших в себя веру учителей. Я думаю, что все, кто занимался тогда моим воспитанием, были убеждены, что я окончательно одичал.
Когда в 1949 году отец забрал наконец семью в Мюльхайм-на-Руре, у всех появилась надежда, что меня все же удастся «обуздать» и я наконец займусь уроками в школе, вняв призыву «стать человеком» и «найти свое место в обществе». Но я и здесь не оставил того вольного образа жизни, к которому привык. Школа и мои обязанности по отношению к обществу были мне безразличны. С гораздо большей охотой я ходил на «тайные сходки» подростков, собиравшихся то на старом кладбище, то перед открытой городской эстрадой, то в тихом парке удаленной от городского шума больницы, возле пруда старой каменоломни, чтобы понырять за тритонами, а то и просто среди руин на втором этаже сгоревшего дома, где на восстановленном первом жила семья моего лучшего друга Ади Шефера.
В итоге у меня все больше накапливалось проблем со школой, пока наконец отец, которого вскоре после нашего переезда в Мюльхайм перевели в Эрланген во Франконию, не запретил мне в один из своих редких наездов домой «болтаться» и дальше с разными группировками, называвшими себя кто «бойскаутами», кто «перелетными птицами» или — и это уже придумал я сам — «Товарищеское содружество мальчиков и девочек», внушавшее, кстати, моим родителям в связи с появившимся у меня настойчивым желанием поездить и побродить подальше от дома, некоторое успокоение, поскольку как бы имело официальный статус организации. Это восстановило меня еще больше против основных патерналистских авторитетов — школы и родительского дома. Все кончилось тем, что я завершил этот семилетний этап жизни первым «побегом из дома». Мне было тогда четырнадцать. Шел 1952 год, и я вступил в третью фазу своей жизни, закончившуюся только что описанным последним «великим походом» в Турцию.