Всадники держали взведенные карабины наготове, упирая приклады в бедро, но матабеле напали так стремительно, что прозвучал всего один залп. Черная волна человеческих тел даже не замедлила хода: лошади заржали, вставая на дыбы, всадников стащили вниз и закололи десятками копий. Амадода обезумели от жажды крови. Они накинулись на тела с рычанием и воем, точно собаки, раздирающие тушку лисы.
Огромный воин схватил цветного кучера за ногу и подбросил вверх, другой прямо в воздухе поддел беднягу на широкое серебристое лезвие ассегая.
Прорваться удалось только ехавшему впереди колонны Мунго Сент-Джону. Он получил удар копьем в бок, и кровь струилась по ноге, капая с сапога, однако генерал уверенно сидел в седле.
Он оглянулся и на мгновение поймал взгляд Робин. Мунго направил коня к коляске, в самую гущу черных тел. Он выстрелил из револьвера в лицо воину, попытавшемуся схватить лошадь под уздцы, но с противоположной стороны другой воин воткнул ассегай снизу вверх, глубоко под мышку генералу. Сент-Джон закряхтел и пришпорил коня.
— Я здесь! — закричал Мунго. — Не бойся, любимая…
Его ударили копьем в живот, и он согнулся пополам. Лошадь упала, пронзенная острой сталью в самое сердце. Казалось, что все кончено, и все же каким-то чудом Мунго Сент-Джон поднялся на ноги, не выпуская револьвер из рук. Черная повязка слетела, и пустая глазница придавала ему такой ужасающий вид, что на мгновение амадода отступили, — генерал стоял среди врагов, из жутких ран на груди и животе лилась кровь.
Из плотных рядов матабеле вышел Ганданг, и все затихли. Двое мужчин замерли лицом к лицу. Мунго попытался поднять револьвер, но сил не хватило. Тогда Ганданг пронзил насквозь грудь Сент-Джона, наконечник ассегая на ладонь выступил между лопатками.
Поставив ногу на тело поверженного врага, вождь потянул копье, и лезвие, чмокнув, словно вытаскиваемый из грязи сапог, вышло наружу. Наступила полная тишина, которая казалась ужаснее боевого клича и криков умирающих.
Кольцо черных тел сжало коляску, заслонив тела убитых всадников. Амадода столпились вокруг распростертого на спине Мунго Сент-Джона — на его лице застыла ярость, единственный глаз с ненавистью уставился на тех, кого не мог больше видеть.
Один за другим воины поворачивались к сбившимся в кучку женщинам и ребенку. В воздухе сгущалась угроза, во взглядах горела безумная жажда убийства, тела и лица были покрыты кровью, будто боевой раскраской. Ряды амадода шевельнулись, как трава, тронутая ветерком. Кто-то завел боевой клич, но прежде чем его подхватили, Робин Сент-Джон встала и с высоты коляски посмотрела на матабеле. Все звуки стихли.
Робин взяла вожжи. Воины наблюдали за ней, не двигаясь с места. Робин подстегнула мулов, и они пошли шагом.
Ганданг, сын Мзиликази, старший индуна матабеле, отступил в сторону, освобождая дорогу, и ряды амадода за его спиной расступились. Мулы медленно двинулись по открывшемуся проходу, аккуратно переступая через изуродованные трупы. Напряженно выпрямившись, Робин смотрела прямо перед собой. Лишь однажды, поравнявшись с местом, где лежал Мунго, она бросила взгляд на тело мужа и снова уставилась на дорогу.
Коляска неспешно катилась под гору. Элизабет оглянулась: на дороге никого не было.
— Они ушли, мама, — прошептала она.
Робин сотрясали беззвучные рыдания. Элизабет обняла ее за плечи, и на мгновение мать прильнула к дочери.
— Он был ужасным человеком, и все же, прости меня, Господи, я так его любила! — прошептала Робин, выпрямилась и подстегнула мулов, пустив их рысью.
Ральф Баллантайн ехал всю ночь, выбрав более трудный, зато короткий путь через холмы вместо широкой дороги для фургонов. Запасных лошадей он нагрузил едой и одеялами, которые уцелели в разграбленном лагере. Чтобы сберечь силы животных, он вел их шагом.
Ральф держал заряженный и взведенный винчестер на колене. Примерно каждые полчаса он останавливал лошадь и стрелял в звездное небо: три выстрела с интервалами — общепринятый сигнал сбора. Эхо выстрелов затихало, раскатившись между склонами, а Ральф внимательно прислушивался, медленно поворачиваясь в седле, и отчаянно звал в мертвой тишине:
— Джонатан! Джонатан!
Потом он ехал дальше. На рассвете Ральф напоил коней в ручье и позволил им несколько часов попастись. Сам он пожевал сухарей и солонины, не переставая прислушиваться. В лесу невероятно много звуков, похожих на плач ребенка: печальный крик серого бананоеда заставил Ральфа вскочить на ноги, от визга тонкохвостого суриката сердце подпрыгнуло, и даже завывание ветра бросало в дрожь.
Часов в десять утра Ральф снова оседлал лошадь и поехал дальше. При свете дня опасность наткнуться на дозор матабеле многократно увеличивалась, однако ужаса такая перспектива не вызывала, скорее наоборот. Ральф осознал, что глубоко внутри есть ледяной и темный уголок души, где он никогда не бывал: там пряталась такая яростная ненависть, какую он представить себе не мог. Медленно проезжая по залитому солнцем лесу, он обнаружил, что сам себя не знает и только сейчас начал понимать, кто он такой.