Трухин протрезвел и засеменил в штаб. Запер за собой дверь и уселся за стол перед початой бутылкой рома. Со страхом ощутил, что пить ему не хочется. «Вот оно, — подумал, — вот оно пришло!» Он не знал, что такое «оно», но всем своим существом чувствовал приближение чего-то неотвратимого, грозного, рокового; и неожиданно мыслями вернулся в ту пору, когда был юным, когда кто-то его любил бескорыстно, да теперь разве вспомнишь — кто. Слезы текли по его щекам, а он их не замечал. Так маятно и жалобно никогда, кажется, не билось его сердце.
Дрожащей рукой поднес он ко рту бутылку, отхлебнул.
Постепенно к нему вернулось самообладание. Трухин объявил по гарнизону боевую тревогу и принял мужественное решение встретить врага в открытом поле.
— Сам поведу солдатушек на злодея, — объяснил он денщику. Отдышавшись и испив холодного квасу, вышел на крыльцо. Непокрытую голову его ошпарило холодным ветром. «Эх, мать честна! — подумал Трухин. — Какое испытание послал господь за грехи мои!»
Он глянул налево — никого, взглянул направо и начал тереть глаза, будто их запорошило песочком. От окраины приближалась небольшая группа солдат. Шли вольно, не строем. Впереди два офицера. Скоро Трухин офицеров признал: один, смуглый, с длинными ножищами, конечно, Сухинов, злодей из злодеев, второй, круглолицый, с яркими губами, — подозрительный дружок Сергея Ивановича Мишка Бестужев. Откуда они взялись? Другой бы на месте Трухина, возможно, смалодушничал, отступил и спрятался, что и не стыдно было, учитывая неравенство сил, но у майора сегодня был особенный день, какой-то бес толкал его под руку. И голос у него образовался неожиданно зычный, когда он обратился к приближающимся солдатам с обличительным словом. Вдобавок Трухина сбила с толку приветливая, как ему показалось, улыбка на лице этого дьявола Сухинова.
— Канальи! — заревел Трухин, шатко спускаясь с крыльца. — Вы на кого осмелились подняться? Свиньи! Мало вас пороли! Добрый Густав Иванович с вами миндальничал, но я не такой. Мой нрав вы все знаете. От меня поблажки не будет. Христопродавцы!
Трухин и авангард Сухинова сближались, майор невольно сбавил тон.
— Солдатушки, надежда наша! Возвращайтесь по своим местам, не безобразничайте. Всем обещаю помилование! Сам упаду в ноги начальству, вымолю всем прощенье. И ты, Иван Иваныч, не безумствуй! Говорю тебе, покайся и авось уцелеешь.
— Конечно, ваше высокоблагородие, конечно, покаюсь, без этого нельзя, — говорил Сухинов, приближаясь, полыхая угольным блеском веселых глаз. Трухин не понял, что он собирается делать, попятился. Длинная рука Сухинова схватила его за загривок, швырнула в кучу солдат. Все мгновенно переменилось. Замелькали перед Трухиным свирепые лица, злобные усмешки. С него сорвали эполеты, растерзали мундир. Майор по инерции прошелестел: — Подлецы! На любимого командира руку… — договорить не успел. Алимпий Борисов умело, наотмашь ударил его кулаком в ухо. Трухин хрюкнул и мягко опустился на колени. Дальнейшее майор видел как бы сквозь дрему. Его больше не трогали. На площади появилось очень много людей, среди которых Трухин, охолодев сердцем, различил Соловьева, целующегося с усатым фельдфебелем, ненавистного Щепиллу, с разинутой в крике пастью, особенно страхолюдного оттого, что он был на морозе в одной рубахе, расстегнутой до пула. И, наконец, Трухин, не веря глазам своим, обнаружил в толпе Сергея Муравьева, окруженного со всех сторон солдатами и офицерами. Трухин вскочил на ноги и рысью припустил к нему. Снова, теперь по собственной воле, грохнулся на колени:
— Сергей Иванович, спаси, христа ради, от обезумевшей черни! — от страха Трухин не совсем уверенно ориентировался в обстановке, как-то у него вылетело из головы, что подполковник Муравьев-Апостол, которому он много гадостей делал исподтишка, как раз и стоит во главе взбунтовавшейся черни. Впрочем, это было настолько невероятно, что не мудрено забыть. Тем более после сочных солдатских пинков.
Муравьев обернулся к нему, доброе, растроганное выражение стерлось с его лица. Он сказал брезгливо:
— Заприте этого пьяницу под замок!
Двое солдат повели горемычного вояку на гауптвахту. По дороге с ним приключилось помрачение ума. Он почему-то решил, что его ведут расстреливать.
— Родные мои! — молил он, цепляясь за солдатские рукава и норовя осесть на землю. — Не берите на душу смертного греха! С меня тоже спрашивали. Немецкая эта морда, Гебель этот, в тюрьму ведь сколь раз грозился упечь за мою доброту к вам. Ей-богу, не вру, братцы! Ежели когда рукам волю давал — так это любя! Солдатик для меня что сын родной. Кого любишь, того и валтузишь, верно? Помилосердствуйте, родненькие!