Видимо, никакие мои действия сейчас не привлекли бы внимание Конни (впрочем, я не предпринимал ничего и, наверно, больше не хотел ее внимания). Я пришел к ней не просто поделиться плохой новостью – мне хотелось ощутить ее физическую близость. Ничью другую близость я в тот момент ощутить не мог. Да, была еще миссис Конвой, но та бы неизбежно зациклилась на характере Мерсеровой смерти, ведь самоубийство в ее глазах было смертным грехом, заслуживающим только вечных мук, а я не хотел сейчас так издеваться над памятью Мерсера. Но главное, мне хотелось побыть рядом с Конни, потому что всей своей сутью, душой и телом, она отрицала смерть. Ее харизма, ее кудряшки, маленькая венка на виске, пульсировавшая железом и теплом, – Конни на каком-то примитивном уровне убеждала меня, что Мерсер совершил глупейшую ошибку. Я находил утешение в ее близости, в шорохе ее кожи, в аромате ее волос, в колеблющемся запахе ее тела, в оцепенелой улыбке, в веселье ее речей, в пусковых механизмах ее мыслительной деятельности. Разговором с Конни я хотел сгладить холодность и остроту внезапного известия. Откуда мне было знать, что я онемею, а она, увлеченная подавлением бунта в стаканах для ручек – сперва в одном, затем во втором, – даже не обернется? В тот миг ни одно из проявлений ее физической красоты не смогло завладеть моим вниманием настолько, чтобы смягчить удар. Ее красота казалась бессмысленной, бесполезной в данном случае и, что еще хуже, недейственной; она словно потеряла свою силу, свою власть надо мной. Неужели он действительно пошел в лес и покончил с жизнью, когда впереди еще было столько всего? Не так уж это и трудно – жить дальше. Просто делай что-нибудь, подумал я. Займи руки и мозг, игнорируй, действуй вопреки. Но он не хотел просто
Конни до сих пор молчала, и я тоже, хотя мы сидели совсем рядом, как тогда в баре с Мерсером. Наша с ним дружба только начиналась, а теперь вот погрузилась в мертвую тишину – сродни той тишине, что стояла сейчас между мной и Конни. Я пришел к ней, чтобы снять с души бремя, чтобы с помощью одного-единственного взгляда на нее подкрепить все свои аргументы против самоубийства… и еще по одной причине, более примитивной и инстинктивной, чем даже моя нужда увидеть ее. В то время я еще не сознавал этой причины в полной мере, но сейчас она для меня очевидна. Я испытывал острую необходимость поместить в свою орбиту другого человека, убедиться в собственном существовании через присутствие и близость кого-то еще, протянуть руку и дотронуться, разозлить ее, льстить ей, докучать, умолять, напрашиваться на оскорбления – что угодно, лишь бы знать, что я еще жив и не один. Однако за все это время – прошло уже минуты четыре или пять – мы не обменялись ни единым словом. Внезапно Конни оторвалась от кружки с ручками, крутнулась на стуле и громко чихнула себе в локоть. Замерла, готовясь ко второму чиху – она всегда чихала два раза подряд, – снова чихнула и стала искать платок, но не нашла. Тогда она встала и ушла в уборную. Дверь за ней закрылась, и через минуту я вернулся к пациенту, гадая, заметила ли она вообще мое присутствие. Ведь мы сидели почти вплотную… Что за стена выросла между нами в эти четыре-пять минут? Когда мы успели стать настолько чужими друг другу? В тот миг мне показалось, что живых людей порой разделяют столь же непроницаемые преграды, как и те, что отделяют живых от мертвых.
А потом случилось нечто удивительное; я мигом выбросил из головы все черные мысли и едва не побежал обратно к Конни, чтобы выкрикнуть ее имя и вернуть нас обоих к жизни.
Когда я вошел в кабинет, пациентка сразу сообщила мне, что беременна. Живот только-только начинал расти, но ее румяные круглые щеки говорили сами за себя. Новая, пухлая и упругая кровь стучала в венках на ее шее. Она светилась, как спелое яблоко.