«Я его из говна вытащила», — говорила она, опять выпростав меня из обыкновенности моих будней; я не хотел с ней спорить, я только зафиксировал факт, с какой легкостью она говорит слово «говно». В иных устах меня не удивило бы это слово, но у бутона маленький подбородок, крошечный ротик; щечки, глядя объективно, великоваты, но вместе с подбородком и прямоугольным лобиком они образуют картину совершенно картинную — личико у нее; не лицо, а личико.
Специально или нет, не знаю, но говорит она на самых верхних регистрах обыкновенного своего голоса, не очень убедительно попадая в детский тон. И туфли она любит с бантиками, и ходит в них, подволакивая ноги, как ходила бы девочка, нарядившаяся в туфли матери, не отрывая каблуков от земли — как на лыжах.
У них сложные отношения; муж ей изменяет, она ему тоже, и не понять, кто из них начал первым; она говорит, что он — быдло и чурка с глазами. Я не знаю, точно ли в нем дело, ее слова меня не убеждают, а другой правды я не узнаю. Муж бутона (а пусть он будет бочонок, пусть — пустой грохочущий бочонок) от меня шарахается. Однажды встретил его на улице, в том большом немецком городе, в котором я тоже изредка живу; он стоял у витрины со своими детьми, девочкой и мальчиком, еще с ними была нянька-азиатка неясных лет, они упоенно рассматривали, стоящие в витрине, предметы — вещи были залиты ярким светом и от того, должно быть, в памяти моей не остались; он громко что-то рассказывал, из него выкатывался странный гулкий звук, словно по дну его погромыхивают большие тяжелые предметы (образ схвачен, теперь и подходящие сравнения сами лезут); безъязыкая нянька с непроницаемым азиатским лицом держала за руку пухлого младшего (он смешной, веселый; по легенде, и говорить начал сначала не то по-тайски, не то по-вьетнамски); а в руке у гулкого отца семейства была рука старшей дочери, вечно-хмурой и тоненькой; понять его слов я не успел, он заметил меня и буквально шарахнулся, пробормотал мне «здрасте» и торопливо ушел, уводя свою толпу; я смотрел ему в клетчатый зад, слишком клетчатый для такого зада.
Он думает, что я на стороне его жены, а я ни на чьей стороне — они мне в равной степени интересны и неинтересны; у них причудливая жизнь, она ни в какие ворота.
«Я не могу поехать в Россию, — сказала она мне под очередное казенное бланманже (обстановка в кафе напоминала дровяной сарай). — Он посадит меня в сумасшедший дом. Занесет денюжку куда надо, и все».
Она бы сама хотела его посадить — он спит с девицами со своей малой родины, которые не так образованы, как она; он спит с юными алчными сибирячками, и плохо скрывает — сын играл с его мобильником, а там были фотографии, он спросил у мамы, что это за тети и почему они голые, а дальше был скандал — она притворилась, что честь ее оскорблена.
Она тоже спит с кем-то, но фотографий не хранит — только зачем-то рассказывает о любовниках посторонним, мне, например, хотя я ей даже не друг; не знаю, по какому я у нее разряду — случайная, выбранная наугад, ваза, где бутону полагается ждать цветения? книга, меж страниц которой она спрессуется в тень себя самой, двухмерное подобие себя, составленное из переплетения разновеликих охристо-золотистых нитей?
Они все время на грани развода: он спит с кем-то, она — тоже; он зарабатывает большие деньги, она боится попасть в дурдом; он сорит деньгами, она думает, что он дает ей слишком мало; у него много денег, но она живет, «как нищенка» («Какие-то несколько тысяч», — говорит мне она, не чувствуя — всем дипломам вопреки — что выглядит шаржем).
Я не жалею ее, сначала жалел, а теперь не жалею.
Десять лет тому назад, когда мы познакомились на каком-то русском балу (одном из тех балов, которые отчаянно не хотят быть советской вечеринкой и напоминают торжественную панихиду), она позвала меня в гости, поила чаем (из пакетиков, заваренным, как попало); показывала большой телевизор, который я не преминул упомянуть в своей статье, которая и была поводом для визита; я собирал истории межнациональных браков и история бутона была самой драматичной — изверг муж (первый из ее немцев) из дому не выпускал, держал на цепи на кухне, драл в хвост и в гриву, она страдала, но умудрилась закончить местный вуз, затем сбежала от злодея, тяжко работала в аэропорту, раскладывая еду по коробкам, там познакомилась со вторым немецким мужем, он пожалел ее и взял в жены ровно на тот срок, чтобы она получила свой вид на жительство, а далее был последний брак — и сидит она теперь со мной рядом на большом кожаном диване, перед нами телевизор во всю стену, потому что русский металлолом пользуется у китайцев огромным спросом. Этот телевизор я и ввернул в статье, тогда мне было лестно находится в таком доме, чувствовать близость к ненатуральной такой жизни, прислуживать, выстраивая мелодраматичную, с ее слов словленную историю: много страдала, а теперь ее жизнь удалась (как закончила вуз, если на цепи сидела?).