Разговор, как здесь часто случалось, превратился в митинг. Никто не удивился такому обороту дела. Наши девушки молчали, улыбались, им, кажется, было приятно. Я подошел к дверям, возле которых на маленьком темном столике стоял большой темный кувшин с водой. Я знал, он называется поррон. Везде так, в каждом кабачке, в каждой столовой этот непременный испанский кувшин — поррон. Плоский, с двумя плоскими же носиками по бокам. Носики — один коротенький, а другой подлиннее и потоньше. Кувшин поднимают над головой, и вода льется из более тонкого носика прямо в рот. Испанцы проделывают это очень ловко, а мы здесь уже около года... Я наклонил над собой поррон, чтобы напиться, но предательская струйка воды ударила прямо за ворот, я отдернул голову и облил лицо и волосы, в рот попало чуть-чуть...
В кабачке стоял хохот, я опустил поррон, смеялись испанцы, Збышек, девушки, смеялась Мария-Тереза. Моя смуглая Мария-Тереза, как красиво она смеялась! Раздражение мое из-за проклятого кувшина мгновенно растаяло, и я, не выдержав, тоже рассмеялся. Потом потешался над Збышеком, который так же напрасно старался половчее напиться из поррона, потом смотрел, как это делают испанцы.
Я не впервые пробовал напиться из поррона, но сейчас каждая мелочь приобретала особое значение. Со мной была Мария-Тереза. Мы смеялись вместе. Мы смеялись, уже не глядя на Збышека, а только друг на друга, мы смеялись, и это были те самые слова, которых так нам не хватало, это и был тот язык, на котором нам следовало разговаривать. Только глаза и смех, никакого другого слова, язык счастливого смеха, язык счастливых глаз, наш язык. Наш общий язык…
— Ты похож на испанца, хорошо говоришь по-испански, почти без ошибок, ты можешь остаться с нами в Испании, Андрес, ты как будто испанец. А может, ты испанец? А может, ты когда-то был испанцем? А может...
А может, ты когда-то родилась на моей несчастной родине, была казачкой, ждавшей из похода своего мужа, женой гайдамака, ушедшего резать богатеев, Кармалюка или Довбуша... Не могла ты быть простой девочкой в том своем рождении, не могла быть, как все! Вот Чураивной ты еще могла быть. Чураивной, атаманшей лихих повстанцев-опришков, только не простой, только не обычной!
Мы пришли к ее матери. Через неделю. Седеющая, в темном платке, еще не старая женщина — приятная, но твердая улыбка, пытливый взгляд.
— Я знаю о вас, Мария-Тереза говорила. Рада познакомиться. Приходите к нам, муж на фронте, трудно, но друзья моих детей — друзья моего дома, всегда рада вас видеть.
Сжимаю ладонь смуглого подростка, который смотрит мне прямо в глаза, руку мою на мгновение задерживает, а потом смеется неожиданно звонко, я даже вздрагиваю. Он смеется еще сильнее, веселее, звонче, и глаза его задиристо блестят.
Это и есть Пако, или Франциско, брат Марии-Терезы.
— Я видел тебя, — говорит он. — Еще в первый день. А как же, мне сказали, с твоей сестрой русо пошел, я и помчался смотреть. Я уже знаю, что ты из Полонии. Я скоро тоже пойду на фронт.
— Спокойно, — говорит мать, — ишь, развоевался. Лучше матери помогай!
— А я что? — возмущается Пако. — Не помогаю?
— Да нет, сынок, это я так. Не знаю, что и делала бы без него. Весь дом на нем. Я на работе, Мария-Тереза на работе, а Пако у нас опора семьи. Отец на фронте, Пако — главный мужчина...
Soy hombre[7], — говорит Пако. И этим все сказано. А что делать! Нужно!
Здесь и Мигелито, четырех лет. С ним хлопот и хлопот, а все на Пако и Марии-Терезе...
Дружная семья, хорошо, легко мне с ними, просто. Я уже люблю их всех, я принял их всех давно, еще до того, как увидел, и рад сейчас, что они именно такие. Что такова мать, таков Мигелито, смешной, едва разговаривает, картавит, таков Пако, очень похожий на сестру, только черты лица мужественнее, славный паренек, Этот будет морочить головы девчатам!
— Уже морочит, — говорит Мария-Тереза, — тут за ним такое...
— Эй, — говорит Пако. — Хватит, старуха. Мои дела.
Смеется и выходит, и мне жаль, что он вышел. В воздухе остается его смех.
— Скоро тринадцать, — говорит Мария-Тереза. — Трудный возраст.
— А ты? — смеюсь я. — А ты сама?
— А ты? — отвечает она мне. — Тебе же самому только восемнадцать.
Я задумываюсь. Как нам всем мало лет, как мы молоды, почему-то я давно не думал об этом. Само собой получается, что здесь, на войне, все одинаковы, возраст не имеет значения, о человеке судят по его действиям, даже не по уму, не по образованию, а именно по способности к действию. Я говорю об этом Марии-Терезе.
— Это естественно, — отвечает она. — И не только на воине. Действие — это мужчина. Uno es hombre о no[8]. И все тут. Пако — мужчина, я знаю, и мама тоже знает. Все, кто знает Пако, считают так. Ты не думай, что он маленький. Он уже во многом взрослый. Я его люблю, и он меня тоже. Мы очень близки. Андрес, ты будешь любить его?
— Я уже люблю его, — говорю я и говорю правду. — Люблю еще больше, потому что ты сказала мне об этом. Твой брат — мой брат. Знаешь, а у меня есть сестра, которой я почти не знаю. Ганя. Сейчас ей девять лет. Если я вернусь, наверно, не узнаю ее. Если...