С ним вдвоем я побывал несколько раз на заседаниях суда по делу о СВУ. Сидели мы в ложе, недалеко от сцены. Видели подсудимых: профессора истории и литературы, один епископ, экономисты, служащие, студенты… Их внешний облик и повадки не возбуждали у меня сострадания и не вызывали сомнения в том, что они здоровы и сыты. Казалось даже, что никто из них не взволнован, а только несколько озабочен ходом суда. Они рассказывали о том, как устанавливали связи с зарубежными петлюровцами, как печатали антисоветские листовки и книги, составляли антисоветские учебные программы, признавались, что хотели свергнуть Советскую власть, отделить Украину от СССР… Они говорили спокойно, деловито, иные — несколько смущенно запинаясь, они отстаивали какие-то свои формулировки, обвиняли друг друга в преувеличениях или неправде. Прокурор Михайлик обращался к ним вежливо, но иронично. Он спросил у главного обвиняемого профессора Ефремова:
— Вот тут в вашем дневнике вы формулируете вашу политическую программу очень выразительно: „Мы хотим, чтобы на Украине все были украинцами, от премьера до последнего арестанта…“ А вы знаете, кто у нас премьер?
— Влас Яковлевич Чубарь.
— Украинец чистых кровей! А кто последние арестанты? Он, прищурившись, поглядел на скамью подсудимых.
Ефремов пожал плечами и понурился. В зале засмеялись, захлопали. Но засмеялись и несколько человек на скамье подсудимых и тоже зааплодировали прокурорскому остроумию.
Всем, кого на этом процессе приговорили к „высшей мере“, заменили расстрел десятью годами заключения. Мы с Колей и другие ребята, обсуждая ход суда и приговор, были совершенно убеждены в преступности этих недобитых петлюровцев, в справедливости и великодушии советского правосудия.
Прошло почти сорок лет, прежде, чем я додумался до понимания того, что процесс СВУ, вспоминаемый как „справедливый и законный“, в действительности был подобно „шахтин-скому“ и всем другим „вредительским“ процессам, одной из тех судебных инсценировок, посредством которых готовился и осуществлялся массовый террор.
Нас юридически, пропагандистски и психологически готовили к тому, чтобы считать преступлением любое несогласие с политикой властей. Записанные в личном дневнике, либо высказанные в разговоре „идеологически вредные“ суждения, религиозные взгляды, мечты о национальной независимости, о свободе слова и т. п. и уж, конечно, любые связи с жившими за границей родственниками, друзьями, коллегами означали прямые угрозы государству и веские доказательства причастности к еще более страшным злодеяниям — к вредительству, шпионажу, террору…
На ХПЗ я не помню дел о вредительстве. Хотя мы очень старались — явно и потаенно — выискивать, как тогда говорили, „конкретных носителей зла“, виновников неполадок, прорыва, брака и т. п., но ни разу не обнаружили злонамеренных саботажников.