В 1931 году мы все же увидели „настоящих вредителей“. Их привезли из Николаева — шесть осужденных инженеров — членов „Промпартии“. В одном из новых домов заводского поселка к нескольким окнам приварили решетки. Там их поселили. Каждое утро они приходили на завод, сопровождаемые рослыми парнями в синих буденновках, с маузерами в больших деревянных кобурах. Так, с конвоирами, они и ходили по цехам. А недели через две заводской партком созвал внеочередное заседание актива. Докладывал директор завода Владимиров. Он был членом ЦК КП/б/У, имел орден Красного Знамени с гражданской войны. (Тогда он был едва ли не единственным орденоносцем на заводе.) О нем говорили: „Твердый мужик. Характер железный, чистого литья — большевистский. Он и с наркомом и с чернорабочим одинаковый“. Все знали, — кто бы из вождей ни приехал на завод, — Орджоникидзе, Коссиор, Постышев, Якир, даже сам Калинин, — наш директор никогда не выходил к воротам, как секретарь парткома или предзавкома, почтительно выбегавшие к правительственным машинам. Он встречал знатных гостей у себя в кабинете и разговаривал с ними так же, как с инженерами или рабочими. С Орджоникидзе иногда спорил. Зато во время ночных „штурмов“ в танковом отделе он несколько раз вместе с нами, активистами, сам таскал ящики кефира и соевых булок из заводской столовой на сборку, чтобы угощать энтузиастов, работавших бессменно. На том заседании парткома Владимиров сказал: — Все видели этих николаевских спецов, которые с конвоем ходили? Так вот, с завтрашнего дня они получают твердые назначения. Такой-то будет начальником механического цеха Т2, такой-то — старшим конструктором, такой-то главным механиком и т. д. Конвой отменяется. Решетки с окон снимут. К семейным приедут жены. Они пока остаются осужденными, в выборах участвовать не могут. Как там насчет профсоюза — узнаете в горкоме металлистов. Но они будут занимать руководящие инженерные посты. И единоначалие должно соблюдаться беспрекословно. А в данном случае, более, чем всегда. Требуется еще особая чуткость. Это касается, прежде всего, вас, товарищи-газетчики, товарищи рабкоры. И всех любителей митинговать. Чтоб никаких там хитрых намеков, вопросиков: „головотяпство или вредительство?“ Наблюдение будут за ними вести те, кому специально поручено. Есть все основания верить, что работать они будут честно, добросовестно. Советская власть им дает возможность искупить прежнюю вину. И мы не позволим никому разводить демагогию, мешать такому важному делу. Понятно?
Года через полтора-два у всех наших шестерых „вредителей“ была снята судимость. Был слух, что некоторых в 35–36 годах даже орденами наградили. Владимиров позднее стал директором Челябинского тракторного завода. В 1937 году его арестовали.
В редакции „Удара“ нас было сперва трое, потом даже пять штатных работников. Нам помогали не менее дюжины постоянных рабкоров. И мы всегда были подробно осведомлены о том, что происходило в цехах нашего отдела; знали, где „узкие“ места, когда сборка танков простаивала из-за того, что не прислали деталей из кузнечного, из литейного, а когда и из-за того, что в механическом „зашивались“ с инструментами и приспособлениями.
Листовки мы делали бойкие. Но это не было самоцелью. Мы действительно хотели помогать цехам, хотели, чтобы наш отдел выпускал возможно больше танков и чтобы они становились все лучше — мощные, стремительные, безотказные.
Дни и ночи мы торчали в цехах. Не довольствуясь описанием, повторяя как заклинание слова Ленина „газета должна быть …организатором“, мы то и дело превращались в настырных „толкачей“ — звонили „подсобникам“ и поставщикам, звонили в дирекцию, сами ходили в другие цеха разыскивать опаздывающие детали. Иногда пробивались и в кабинеты высокого заводского начальства — жаловались, убеждали, упрашивали. Листовки особо важные и тревожные мы заканчивали так: „Требуем немедленно ответить по телефону 1-72!“ Это был наш редакционный номер. У телефона я установил круглосуточное дежурство, которое часто сам же и отбывал.
В парткоме нас хвалили, и все похвалы с достоинством принимал Менахин. Хотя в горячую пору мы его по неделям не видели. Но он рассуждал так откровенно, что я даже не мог всерьез рассердиться.