Тишина накалялась. Уже и сдерживали себя с трудом. Да что ж он, на самом деле, томит! Ведь полтора часа проговорили. Ну же, ну же, ну?.. И кто-то басил полушепотом: «Это специально, разгон ему нужен, разгон, высоту набрать, а уж оттуда — вниз, камнем. Его стиль. Вот увидите, и слова будут другие. Жесткие, рациональные, точные. Вы на Шмакова, на Шмакова посмотрите, пятнами пошел. А что, вполне возможно, Шмаков засиделся, пора… А юбиляр не прост, ишь дыму напустил. И не поймешь, когда кричать «ура!».
Метельников протянул руку к бокалу. Этот жест всех заинтересовал, он был предвестником финала, того главного, чего ждали все. Сомнения оставались, но Метельников уже был не в состоянии что-либо просчитывать, подчинился скорее инерции собственных слов, увидел в своей руке наполненный бокал и понял, что не удержится и скажет. Запнулся на середине фразы, и тотчас нервное волнение прокатилось по залу, поняли, почувствовали: скажет.
— И вот еще что, — в другой тональности, словно бы сомневаясь, надо ли об этом. — Насчет разговора. Был разговор, был. Я и опоздал по этой причине. О чем? Да как вам сказать? Все о том же: дела, люди, проблемы. Спасибо вам всем. Я уезжаю в Сибирь.
Звон разбитого стекла придал общему настроению фатальный характер.
Директор завода, предвещавший высокое восхождение Метельникова, выронил бокал, и тот, ударившись о край стола, разлетелся вдребезги. Директор стыдливо вытирал салфеткой парадные брюки. Голутвин проклинал собственную глухоту, он не расслышал последних слов и сейчас, сбитый с толку внезапным шумом, старался перекричать этот шум:
— Что он сказал, Маша? Кем, кем его назначили?
— В Сибирь, Паша.
— Сибирь? Бред какой-то. Надо спросить у Шмакова.
Шмаков, который весь вечер старался разговорить Метельникова, полагая, что его пост и, наконец, его уступчивость — если так можно выразиться, именно он, Шмаков, спас вечер, согласился вести этот разнохарактерный, разноголосый стол, — дают ему право на особую доверительность…
Он не мог спросить напрямую, надеялся, что Метельников сам, хотя бы в знак благодарности, ну если не расскажет, то намекнет. Вечер, слава богу, удался, и в этом немалая заслуга его, Шмакова. Но Метельникова словно заклинило. И не пьет ничего… Однако он невоспитанный человек, если молчит. Люди и представить того не могут, чтобы Шмаков не знал. Метельникова стесняются спросить, а его, Шмакова, замучили расспросами: верно ли, правда ли? А кто на место Метельникова? А Метельников хорош, слышит и молчит. Приходится одному изворачиваться, Метельникова выгораживать. А казалось, чего проще: «Ах, кем, куда и кто вместо него? — Улыбнуться значительно и глазами на Метельникова: — Вот его самого и спросите».
Расстроен Шмаков, рассержен. Уже и жалеет, что пришел. Надоело. Дать жене понять — пора собираться.
Говорят, что у Метельникова располагающая улыбка. Он, Шмаков, этого не находит. Приклеенная, неживая. А может, Метельников ему не доверяет? Или считает, что разговор с Новым был отрепетирован заранее, и он, Шмаков, в этой репетиции принимал участие? Самое досадное, что подобные подозрения правомочны. Все-таки первый зам. Вот и крутишься, подстраиваешься под несуществующее, делаешь вид, будто знаешь. А как услышал последнюю фразу, почувствовал себя полным дураком. Какая Сибирь? И опять все к нему: да что происходит наконец, может он объяснить? Шмаков смеется, ему отчего-то захотелось смеяться. Шутит зло и не стесняется — пусть слушают, пусть! Высматривает директоров заводов и к ним обращается: «Кто тут у нас на подходе, у кого юбилей? Вот его и назначим». «Куда, кем?» «Туда». — Указательным пальцем Шмаков тычет вверх, протыкая прокуренный воздух, и его хриплое, скрипучее «ха! ха! ха!» отзывается дребезжанием в пустой посуде.
Дед обмяк, делает осторожный глоток, затем встряхивает бокал — со дна поднимаются газовые пузырьки. Дед ограничивает себя, бережет. Слаб стал, никак не уймет слезы. Стыдится их, утирает, а через минуту глаза снова полны. Дед тоже ничего не понимает.
— Может, он так, для форсу, для загадки дыму напустил? — Дед рассуждает вслух, ни к кому не обращаясь.
— Ну так вы едете или нет? — Голос Разумовской выдает нетерпение.
Дед потерянно огляделся кругом.
— Нельзя не попрощавшись, сами посудите. Я о себе всяких слов понаслышан. Как он обо мне сказал, а? Что поделаешь, собственных слез стыжусь, а плачу. Если бы не он, разве я столько бы проработал…
Разумовская не могла понять своего настроения. За весь вечер Метельников лишь один раз подошел к ним. После перерыва стол потерял стройность, разбились на компании. Оказалось, что многие знают ее. Разумовскую просили спеть, она не соглашалась. Тогда кто-то через весь зал обратился к Метельникову:
— Антон Витальевич, обяжите своей властью.
Она заметила, как покраснел Метельников. Ему ничего не оставалось, как подойти к ним.
— Я не знал, что вы поете, Алла Юрьевна.