И Колька наливал снова и пил, пьянея странно, так, как не пьянел еще никогда. Звонкая пустота по-хозяйски устроилась у него в голове и сразу же оградила себя скорлупой, достаточно прочной, чтобы не пропускать через себя ничего постороннего. Водка скатывалась по этой скорлупе, не проникая внутрь, но зато многократно обостряя внешнее восприятие. Пьяный Колька с опаской посматривал на черную, угрожающую трясину моря. Он посмеивался и плакал одновременно. Слезы текли по улыбающимся щекам, капали в рюмку с водкой и немедленно возвращались внутрь посредством глотка, чтобы там, внутри, стечь по глухой скорлупе и снова вернуться через глаза в рюмку.
Кацо молча посасывал рядом свой коньяк. Колька поначалу все пытался объяснить ему свою благодарность, но у него ничего не выходило, потому что он не знал, где теперь находятся все осмысленные слова. Прежде они размещались внутри, в голове, там, где нынче звенела одна пустота в своей прочной, непроницаемой скорлупе. Оставалось надеяться, что Кацо поймет без слов, как всегда. Колька подмигивал другу и знаками предлагал ему щелкнуть по Колькиному темечку, по Колькиной скорлупе, чтобы услышать ее звон, звон, звон… но Кацо лишь печально покачивал головой и подливал водки к слезам, и круговорот продолжался и продолжался.
А потом море вдруг стало наползать на набережную, подбираться к рюмке, да и сама рюмку поплыла, превратившись в лодку, и Колька на всякий случай закрыл глаза, а когда открыл, был уже следующий день, вернее, вечер и гостиничный номер, и Кацо сидел в кресле, читая местную газету с буквами, похожими на картинки, как в Викиной книжке. Голова на удивление не болела — то ли от чистоты дорогой водки, то ли оттого, что пустоте не свойственно болеть. Ведь боль — тоже какое-никакое, но содержание, а пустота — она на то и пустота, что в ней нет ничего, и боли в том числе. Колька потянулся и хотел рассказать об этом Кацо, но вместо этого замычал, видимо, совсем разучившись говорить, и Кацо, впервые за все время поняв его неправильно, живо поднес на тарелочке сто граммов и огурец, и Колька взял, потому что не пропадать же добру.
Потом они немного отдохнули, посмотрели телевизор, а потом речь вернулась, хотя и в минимальном объеме, а вместе с ней и ночь — в максимальном, и море, и терраса ресторана, и дуга тель-авивской бухты, и качающиеся мачты рыбачьих баркасов, и круговорот слез в рюмке. Правда, на этот раз Колька вернулся в отель на своих двоих и даже сам лег и сам проснулся, и тогда уже сел ждать Кацо, о чем недвусмысленно просила записка, оставленная на столе на случай, если он вдруг забудет вчерашнюю договоренность. Что оказалось очень кстати, поскольку забыть «вдруг» он никак не мог; «вдруг» он мог бы вспомнить, но и это навряд ли — по причине полного отсутствия места в голове, куда можно было бы сложить что-либо, подлежащее запоминанию или, наоборот, забвению.
Хотя, с другой стороны, что-то он все-таки помнил: к примеру, что все идет по плану, что теперь надлежит отправляться в аэропорт, а оттуда — в Белград, а потом, на рейсовом вышеградском автобусе — домой, в будку на автостоянке, а до этого стоит попрощаться с Кацо и желательно найти при этом слова потеплее, потому что другого такого друга у него не было во всей его жизни, и теперь уже, наверное, не будет… да только где их сыщешь, слова-то? Еще он вспомнил про волосы Гели-Вики и о том, что следует немедленно взять в дьюти-фри бутылку потолще и повыше, чтобы слегка поправить здоровье согласно тому же, заранее определенному плану.
Так что помнил он на самом деле не так уж и мало, и это обнадеживало, а пока, стоя на эскалаторе, медленно, но верно везущем его в направлении магазина с бутылкой, Колька просто глазел на аэродромное поле, на самолеты, на желтоватые, утыканные рекламными щитами, газоны, на палящее, но уже безопасное для него солнце и спокойно ждал конца этой бесконечной транспортной ленты. Там, снаружи, за стеклянной стеной коридора, не было и не могло быть ничего интересного. Поэтому Колька сначал отъехал на довольно приличное расстояние, а потом уже понял, что произошло что-то в высшей степени непонятное, причем произошло не просто так, а в прямом и непосредственном следствии от увиденного там, за стеклом.
А случилось-то вот что: треснула скорлупа. Та самая, сверхпрочная, супернепроницаемая, особо устойчивая от слез, водки и воспоминаний. Кольке даже послышался треск; он непроизвольно схватился за голову и оглянулся на соседей. Нет, те вроде бы не слышали ничего особенного. Странно… Но сомнений не было: сквозь образовавшуюся трещину уже хлестал внутрь съежившегося вакуума беспорядочный поток лиц, вещей и событий. Вика, прижавшаяся к Гелькиному плечу, седая прядь потного мужчины, выжженная полоса земли вдоль дороги из Гуша на Кисуфим, открытая книжка на сморщенном покрывале кровати, Леонардо ди-Каприо на стене, широко расставленные ноги в полицейских сапогах… «Сапоги за утюгами… — подумал Колька. — Пироги за… за… за батогами…»