Несмотря на то что сцена с участием Цинны так коротка, она как будто всеми силами стремится высказать нечто о роли поэта в жизни общества. Даже стихотворец — сторонний наблюдатель — поневоле оказывается втянут в политику. А на случай, если мы вдруг упустим эту идею, в пьесе прописана попытка номер два. После гибели Цинны перед нами появляется второй поэт; в современных изданиях его без лишних церемоний так и величают — «Другим поэтом». У нас уже был другой Цинна, и вот теперь извольте — другой поэт. Что-то не ладится во второй половине пьесы; причем не только у Брута и Кассия, но, кажется, и у Шекспира. И заговорщики, и драматург настолько поглощены тактическими задачами — как убить Цезаря, как выстроить блистательный монолог Марка Антония, — что совершенно упускают из виду стратегию. Вторая часть пьесы изобилует повторами, причем скорее фарсовыми, в точности по Марксу: две версии смерти Порции; день рождения Кассия, который совпадает с днем смерти; два невесть откуда взявшихся поэта. Некий стихотворец — тот самый «другой поэт» — вторгается в шатер к Бруту и Кассию, которые едва успели примириться после ссоры, и козыряет талантами, складывая немудрящую рифмовку: «Любовь и дружба быть меж вас должны, / Поверьте мне — я больше жил, чем вы». Кассий с презрением отмахивается: «Ха-ха! Рифмует циник очень плоско!» (IV, 3) — и гонит поэта прочь. Словом, другой поэт введен в пьесу без всякой необходимости. Как и злосчастный Цинна, он не получает ни единого шанса повлиять на ход событий. Но если он столь бессилен и беспомощен, зачем он здесь вообще? Поэты отчего-то настойчиво рвутся в пьесу, и их двойное присутствие, вероятно, свидетельствует о спорной роли поэзии в политической драме. В произведении, выстроенном вокруг проблемы истолкования, поэт Цинна и его безымянный коллега привлекают внимание к роли искусства во время смуты, прошлой или настоящей: после убийства Цезаря и после выхода Епископского запрета.
Глава 11. «Гамлет»
Ни одна шекспировская пьеса не породила большего количества кино- и телеверсий, чем «Гамлет». В каких только декорациях ни снимали этот сюжет: от удушливого черно-белого Эльсинора Лоуренса Оливье (1948) до современного корпоративного небоскреба, по которому бродит мрачный Итан Хоук в фильме Майкла Алмерейды (2000). В исполнении Асты Нильсен (1921) Гамлет предстает переодетой женщиной (а Горацио ждет немалый шок, когда он щупает грудь смертельно раненного принца и внезапно переосмысляет свои чувства к бывшему соученику). Вишал Бхарадвадж в своем фильме «Хайдер» (2014) переносит действие пьесы в раздираемый гражданской войной Кашмир, и даже диснеевский «Король Лев» (1994) заимствует образы и мотивы из самой знаменитой истории всех времен и народов. Одна из моих любимых экранизаций «Гамлета» — экспериментальный фильм Селестино Коронадо (1976). В дальнейшем Коронадо стал известным танцором, хореографом и постановщиком, однако эту его малобюджетную дипломную работу студента Королевского колледжа искусств незаслуженно обходят вниманием. В картине нетривиально все, начиная с подбора актеров. Юная Хелен Миррен играет разом Гертруду и Офелию, Квентин Крисп — Полония. Самого Гамлета играют близнецы Дэвид и Энтони Мейер; они же заняты в роли Лаэрта. Сомнения и терзания принца Датского проявлены через вполне буквальное раздвоение личности: один Гамлет распекает Гертруду за неверность, в то время как второй пытается припасть к ее груди, но в финальном поединке с Лаэртом становится очевидно, что Гамлет сражается против части себя.
Претенциозный артхаусный китч, скажете вы? Не без этого. Однако у этого фильма, как у любой по-хорошему провокационной адаптации, есть одно важное достоинство: он заставляет заново перечитать и осмыслить первоисточник. А ведь правда, в шекспировской пьесе всегда было два Гамлета. Не в том смысле, что принц разделяется на две конфликтующие половины, как изображают близнецы Мейер у Коронадо; однако Шекспир символически удваивает своих Гамлетов, давая покойному королю и его смятенному сыну одно и то же имя. Первый Гамлет, о котором мы слышим в пьесе, — это вовсе не принц, а предыдущий правитель Дании, «наш храбрый Гамлет»[64]
(I, 1). Этот Гамлет убит еще до начала пьесы: мертвец, который никак не может почить с миром. «…В призраке неупокоившегося отца вновь оживает образ почившего сына»[65], как сказал Джеймс Джойс в «Улиссе». Стражники, признавшие, что призрак «совсем такой, как был король покойный» (I, 1), решают известить о его появлении некое лицо, и Горацио их поддерживает: