Ткаченко-старший доставил себе удовольствие, сообщив Герасиму Кузьмичу, что никакого «персонального дела» не будет, что все это грязная сплетня.
— Мое дело — сигнализировать, — не смутился Герасим Кузьмич, — а твое дело реагировать. А то знаешь, сегодня нет персонального дела, а завтра может быть. Я бы лично обсуждал таких, как Анатолий, после первого посещения ресторана, так сказать, в целях профилактики. Тогда второго раза не было бы.
— Наше счастье, что сие от тебя не зависит. Что же касается потасовки из-за девушек, то это не привилегия нынешнего поколения. Случалось подобное и в наши героические тридцатые годы, и в годы молодости моего отца, и в ту пору, когда мой дед еще ухаживал за моей бабкой.
— Но твой дед и бабка жили во времена царизма. В наше счастливое время нет нужды одурманивать свое сознание алкоголем и устраивать дуэли, присущие гнилой буржуазии.
— А ведь ты и вправду Милда Ивановна.
— Чего?!
— Просто так. Вспомнил одну особу.
Во время врачебного обхода Павел Петрович попросил:
— Переведите меня в другую палату.
— Почему? — удивилась врач.
— Здесь трудно дышать. Давление повышается.
— Если представится такая возможность.
— А если таковая не представится, то лучше выпишите.
Герасим Кузьмич пожал плечами:
— Телячьи нежности. Мне, например, воздуха хватает.
Думы, тяжелые думы
На правом берегу реки, прямо против окна палаты Печаловой, высится двенадцатиэтажный жилой дом. Таких домов на том берегу много. Там — новый район Принеманска. У него поэтическое название — Соловьиный. Много раз Печалова собиралась побывать в этом районе с высотными домами, светлыми школами, парками, но так и не собралась. Но этот крайний дом, что шагнул к самому берегу реки, изучила досконально. За время лежания в постели она узнала распорядок дня всех его жильцов. Раньше всех просыпаются обладатели крайнего справа окна на шестом этаже. Ровно без пяти минут шесть там вспыхивает свет. И, словно получив сигнал, одновременно загорается свет еще в четырех окнах. Два на девятом этаже и по одному на восьмом и двенадцатом. После шести появляется свет в окнах еще нескольких квартир, а к восьми дом сверкает огнями. Только кое-где черные пятна окон непроснувшихся квартир. Так было зимой, когда поздно приходил рассвет. Теперь светает рано. В восемь утра нет нужды зажигать свет, но Любови Павловне кажется, что она видит, как начинается утро в новом доме.
Вначале Печалова считала дни, потом недели, а теперь месяцы пребывания в больнице. Когда ее сюда привезли, за окном мела пурга. Зима была долгая и снежная. Снегом полны закрома — к урожаю, — говорили старики на киевщине. Холодная зима — к жаркому лету. Весна, хотя и поздняя, но дружная. Еще недавно на окнах висели сосульки, а сейчас видны верхушки деревьев, покрытые изумрудными листочками.
В палате Любовь Павловна лежит одна. Это плохой признак. Одиночные палаты дают только тяжело больным, часто безнадежным. Когда вставала с постели, ходила по коридору, было не так тоскливо. Хотя общество больных — далеко не самое веселое, но во сто раз лучше одиночества. Но вот вторая неделя, как после временного улучшения наступило резкое ухудшение. Больше она не в силах выходить в коридор. Встать с постели, пройти несколько шагов к умывальнику, который здесь же в палате, причесаться, посидеть полчаса у стола — вот все, на что она теперь способна. Остальное время — постель, изучение дома за рекой, ожидание прихода дочери и воспоминания. Они живут в окнах чужого дома, в зеленых зонтиках, поднятых деревьями, в торопливых шагах пробежавшей по коридору нянечки, в каждом углу палаты.
Ребята к тому же подогревают воспоминания, будто в ее положении можно жить будущим, а не прошлым. Смешные, милые и неуклюжие ребята. Как Анатолий вчера распинался, доказывая, что Любови Павловне нельзя терять зря времени, надо воспользоваться условиями одиночной палаты и продолжать писать мемуары, а уж они с Женей доведут их «до кондиции». Он даже напомнил слова какого-то большого писателя. А вот она и не запомнила какого. Память стала никудышней. Хранит то, что произошло много лет назад, и напрочь забывает сказанное вчера. Да, так о чем говорил этот писатель:
— Мне семьдесят лет и мне приходится беречь время. Вот почему я работаю, как одержимый.
Бодрый старичок, раз может работать, как одержимый. Мне бы дожить до семидесяти лет, — без зависти и огорчения, скорее по привычке, думает Любовь Павловна. — Не доживу.