— Эта за словом в карман не полезет, — поддерживает разговор другой больной.
Люди, которые недавно кряхтели, охали от боли, — смеются, светлеют лица.
Из палаты вышел высокий старик с подстриженными ежиком седыми волосами. Он тяжело опирается на палку. Пижамные брюки опустились, волочатся по полу. Его хорошо знает Павел Петрович. Это старый большевик Казимир Игнович Ланской. Еще несколько лет назад он работал в областном совете профсоюзов. Не было такого актива, пленума, на которых бы не выступал Ланской. Всегда остро, принципиально, ссылаясь на факты, почерпнутые из жизни. Потом ушел на пенсию, но продолжал активно вмешиваться в общественную жизнь. Часто бывал он и в редакции. Заметки, которые приносил Ланской, были лаконичны — там-то произошло то-то, надо сделать вывод. Однажды попросили его написать воспоминания для праздничного номера. Он отказался — с этим делом пока можно повременить. У него были другие заботы.
В больнице Казимир Игнович выделялся среди других завсегдатаев «проспекта язвенников». Он не принимал участия в разговорах о болезнях, их лечении, никто из больных не слышал от Ланского жалоб на состояние здоровья. Чаще всего старика можно было увидеть в коридоре, у телефонного аппарата. Он звонил по самым различным адресам: одного уговаривал, другому выговаривал, от третьего решительно требовал принять меры. С типично больничным юмором остряки с «проспекта язвенников» шутили:
— Ланской потребует, чтобы ему и в гробу телефон поставили…
Старика часто навещали различные люди. Среди его посетителей были пионеры, молодожены, рабочие, профсоюзные работники. Рассказывали, что, лежа в больнице, он сумел добиться, чтобы кому-то из его посетителей выплатили сполна премию за изобретение, молодоженам выделили в общежитии отдельную комнату. Он пристыдил непутевого коммуниста, который никак не мог найти времени, чтобы проведать оказавшуюся в больнице мать. Этот коммунист занимал высокий пост в облисполкоме, но Ланской отчитал его по телефону, как нашкодившего мальчишку… Разговор слышали многие на «проспекте язвенников».
— Не дай бог такому на язык попасть, — говорили больные, — неистовый.
Дождавшись, пока очередной больной закончит выяснять по телефону, что за минувшую ночь произошло дома, как спали жена и детки, Казимир Игнович пробасил в трубку:
— Управдом? Ланской говорит… Ну, как приступили к ремонту?.. Что же, по-вашему, люди могут жить без крыши над головой?
В коридоре появляются врачи, сестры. Начинается утренний обход. Больные расползаются по палатам. Только Ланской остается у телефона.
Герасим Кузьмич, который не любит «проспекта язвенников», предпочитая ему койку, просит:
— Разверни картину современной жизни, доложи обстановку.
Ткаченко не хочется разговаривать с соседом. Он отмалчивается.
— Долго ты на меня еще будешь сердиться? Беспринципно, недостойно коммуниста. Я тебе только сигнализировал, а ты обижаешься, нехорошо, не по-товарищески!
— Не сигнализировал ты, а клеветал.
— Вот какой ты человек! А ведь я тоже кое-что читал, кое-что видел. И я был молодым, и мне мозги вправляли, да еще как вправляли.
— «Стружку снимали», «гайки подкручивали», — в тон соседу произнес Павел Петрович. — Какая гнусная терминология, со времен Крутковского, кажется, не слыхал этих «милых» выражений…
— Возможно, и не совсем интеллигентно сказано, но достаточно выразительно. Помню, я еще секретарем райкома комсомола в сельском районе был. Попытался проявить свою инициативу. Сейчас даже не помню какую. Не в этом суть. Секретарю райкома партии это не понравилось. Вызвал меня, снял мне штаны… Ладно, не морщись… Про штаны не буду говорить. Может быть, для твоего интеллигентного слуха это грубо звучит, пусть будут брюки, что же касается мозгов, то вправляли их мне — будь здоров! Выводы я для себя сделал на всю жизнь. Незачем умничать, другие, кому партия доверила мною руководить, не глупее меня. Раз так делают, значит, так и надо.
— Ты, наверное, никогда в газете не допускал «отсебятины»? — вспомнил Ткаченко с давних пор ненавистное ему слово.