Я один-одинёшенек; живу недорослем, валяюсь на лежанке и слушаю старые сказки да песни. Стихи не лезут. Я, кажется, писал тебе, что мои «Цыгане» никуда не годятся: не верь – я соврал – ты будешь ими очень доволен.
Приближается весна; это время года располагает брата к большой меланхолии; признаюсь, я во многих отношениях опасаюсь её последствий.
У нас очень дождик шумит, ветер шумит, шумно, а скучно!
Вошли в нянину комнату, где собрались уже швеи. Я тотчас заметил между ними одну фигурку, резко отличавшуюся от других, не сообщая, однако, Пушкину моих заключений. <…> я боялся оскорбить его каким-нибудь неуместным замечанием. Впрочем, он тотчас прозрел шаловливую мою мысль, улыбнулся значительно. Мне ничего больше не нужно было; я, в свою очередь, моргнул ему, и всё было понятно без всяких слов. Среди молодой своей команды няня преважно разгуливала с чулком в руках.
В зимнем одиночестве нетопленного барского дома, внимание Онегина – нет, Пушкина (а ведь с себя писал он Онегина!) – потянулось через коридор в комнату няни, к пяльцам, над которыми мелькали руки крепостных подданных, и избрало одну из дворовых девушек. Она показалась Онегину, – т.е. Пушкину (а Онегин был соблазнителем!), – доброй, милой, очень милой, она понравилась Пушкину. Но ведь она была крестьянка. Что ж? Не всё ли равно? Вспомним, что 8 декабря Пушкин писал приятелю Родзянке, очень плохому поэту, трудившемуся над романтической поэмой «Чуп»: «… Поговорим о поэзии, т.е. о твоей. Что твоя романтическая поэма “Чуп”? Злодей! не мешай мне в моем ремесле – пиши сатиры хоть на меня, не перебивай мне мою романтическую лавочку. Кстати: Баратынский написал поэму (не прогневайся про Чухонку), и эта чухонка, говорят чудо как мила – А я про Цыганку; каков? Подавай же нам скорее свою
Пушкин готовился издать собрание своих стихотворений, которое и явилось в 1826 году.
Одевался Пушкин, хотя, по-видимому, и небрежно, подражая и в этом, как и во многом другом, прототипу своему Байрону, но эта небрежность была кажущаяся: Пушкин относительно туалета был очень щепетилен. Рассказывают, будто живя в деревне, он ходил всё в русском платье. Совершеннейший вздор. Пушкин не изменял обыкновенному светскому костюму. Всего только раз, заметьте себе, раз, во всё пребывание в деревне, а именно в девятую пятницу после Пасхи, Пушкин вышел на святогорскую ярмарку в русской красной рубахе, подпоясанный ремнём, с палкою, в корневой шляпе, привезённою им ещё из Одессы. Весь новоржевский бомонд, съезжавшийся на эту ярмарку закупать сахар, вино, увидя Пушкина в таком костюме, весьма был этим скандализирован.
О появлении Пушкина в русской одежде на святогорской ярмарке писал в своём «Дневнике» опочецкий мещанин И.И. Лапин: «1825 год. 29 майя в Св. Горах был о девятой пятницы… и здесь имел щастие видеть Александру Сергеевича Г-на Пушкина, который некоторым образом удивил странною своею одеждою, а на прим. У него была надета на голове соломенная шляпа, в ситцевой красной рубашке, опоясавши голубою ленточкою, с железною в руке тростию, с предлинными чор. бакинбардами, которые более походят на бороду так же с предлинными ногтями, которыми он очищал шкорлупу в апельсинах и ел их с большим апетитом я думаю около 1/2 дюжин» (Л.И. Софийский. Город Опочка и его уезд в прошлом и настоящем. 1414—1914. Псков, 1912, с. 203). Этой записи вторит и донесение тайного агента А.К. Бошняка, отметившего, со слов соседей поэта, его обычай посещать ежегодную ярмарку в Святых Горах в «русском платье» (Б. Л. Модзалевский. Пушкин под тайным надзором, с. 13—16).