Читаем И жизни новизна. Об искусстве, вере и обществе полностью

Как иерей, свершу я требуза твой огонь — звездам!

Что это — запоздалое язычество? Или тот самый Бог Неведомый? Вот она, дальность художественного дела, дальность в смысле его не-проясняемости, его неведомости. И без этой неведомости, без открытости, открытости для самого художника (ведь и сам он для себя — дальний: в творчестве он попадает в то состояние, когда он сам для себя неведом, он должен найти этого дальнего себя) — без этого искусство немыслимо. Без этого мыслимы только художественные поделки и эстетическое конструирование.

Можно легко сказать, что «цитата из религиозного» — повторение общеизвестных вещей с чужого голоса, пускай даже с очень хорошего голоса — никогда не примирится с таким неведомым и открытым, когда оно не просто включено в опыт, но составляет его основание. Цитатная религиозность любит определенное и ведомое — как на позднем петербургском храме написано: «Богу ведомому». Но вопрос мой обращен к вере, которая не «цитата из религиозного». Есть ли в ней место для дали, для «того, не знаю что»? И нужно ли оно ей?

И напоследок я прошу позволить мне рассказать одну историю, которая для меня каким-то образом говорит о том, на что «в жизни» похоже «доброе дело» искусства. Однажды в московском метро, на пустой платформе станции «Тимирязевская» я увидела крепко выпившего человека. Он стоял и шатался всем телом, прямо от ступней, как маятник, во весь рост. Вперед — назад. Амплитуда колебаний росла. Человек при этом был прилично одет и совсем не похож на забулдыг. Я с любопытством на него поглядела издали, с тем только, чтобы выяснить, упадет он или нет. Мне было интересно, где расположен центр тяжести у этого маятника, когда он так качается. И только я так посмотрела (уверяю, что ни сочувствия, ни какого-нибудь еще другого доброго чувства к нему у меня не было: нечто вроде инженерного интереса) — этот человек резко остановился, колебания прекратились. Он встал твердо и прямо и, больше того, вежливо пропустил меня в дверь поезда и настоял, чтобы я прежде него села на пустое сиденье. И, сев сам, совершенно отчетливо стал говорить: «Спасибо вам за помощь! Сейчас забыли, что такое помощь. Думают: навестить, апельсины принести, лекарства… Это разве помощь. Помощь — чтобы на тебя посмотрели и спросили: живой ты или мертвый? А ты и сам не знаешь. А когда на тебя так посмотрят — живой ты или мертвый? — встанешь живой, из могилы встанешь!»

Власть счастья[39]

В Прологе «Золотого Петушка» появляется главное его действующее лицо, Звездочет. Это знак: все, что мы увидим, будет происходить в ином мире:

Негде, в тридевятом царстве,В тридесятом государстве —

в сказке. Это значит: где-то близко к самой сердцевине поэзии, к самому «правильному» искусству. По словам Новалиса: «Сказка есть как бы канон поэзии. Все поэтическое должно быть сказочным».

В самом деле, стихия сказки освещает самые драматичные, тревожные, мрачные сочинения просто в силу того, что они принадлежат искусству. Само вещество искусства — звук, цвет, жест, свободное слово — похоже на волшебные предметы в сказках: на золотые яблоки, волшебные дудки, говорящие деревья. Похожи тем, что обладают необъяснимым богатством. Один мазок красного у Рембрандта, комбинация трех звуков в начале моцартовского «Юпитера» — и этой щепотки художественного вещества хватает поколениям и поколениям!

С другой стороны, волшебная сказка — самый чистый и «формальный» поэтический жанр — часто превращается в иносказание совсем иной, философской или политической реальности:

Сказка ложь, да в ней намек,Добрым молодцам урок —

как завершает действие нашей оперы Звездочет. Легко предсказать, что такое обращение со сказкой особенно часто случается там, где свобода художественного высказывания затруднена, где под покровом «выдумки для детей» автор собирается сообщить совсем недозволенную вещь для взрослых. Где требуется обойти «чуткую цензуру».

Сказки Пушкина (в общем-то для каждого ребенка в России первая встреча с поэзией происходит именно в них) в целом не таковы. Упоение красотой языка, его гармонией и игрой, сменой тонких настроений и полным отсутствием дидактики — это то, что мы запоминаем навсегда вместе со стихами его сказок. Прежде всего это сказка о слове, о соединении слов, о ритме и созвучии:

В синем небе звезды блещут,В синем море волны хлещут…

У пушкинских сказок не только happy end: у них и, так сказать, happy beginning. Все их действие разворачивается в мире счастья, и рассказывает их как будто не человек, а сам язык. Осмелюсь сказать, что ни в одном из стихотворных жанров Пушкина язык не звучит так свободно от «авторства», как в его сказках.

Перейти на страницу:

Все книги серии Богословие культуры

И жизни новизна. Об искусстве, вере и обществе
И жизни новизна. Об искусстве, вере и обществе

На страницах книги Ольги Седаковой, выдающегося мыслителя современности, мы встречаемся с вдохновляющим взглядом поэта на христианство — и с любящим взглядом христианина на свободное человеческое творчество. Вслушиваясь в голоса как церковной, так и светской культуры — от Пастернака до митрополита Антония Сурожского, от Бонхеффера до Аверинцева, — Ольге Александровне неизменно удаётся расслышать и донести весть о высоком достоинстве человека и о единственной власти, к которой он всегда по-настоящему стремится, — власти счастья.В книгу вошли эссе о богословии творчества, непростых отношениях Церкви и современного постсоветского секулярного общества, а также о великих христианских свидетелях XX века. Завершает книгу эссе «Свет жизни. Заметки о православном мировосприятии».В качестве предисловия — очерк Максима Калинина об удивительной встрече богословия творчества Ольги Седаковой и «естественного созерцания» в восточно-сирийской христианской мистической традиции.

Ольга Александровна Седакова

Прочее / Православие / Культура и искусство
Слово Божие и слово человеческое. Римские речи
Слово Божие и слово человеческое. Римские речи

Имя Сергея Сергеевича Аверинцева – ученого и мыслителя поистине необъятных масштабов – одно из самых значимых в отечественной культуре последних десятилетий. В настоящий сборник включены как ставшие классикой тексты, так и итоговые размышления последних лет жизни; просветительские выступления о русском православии и его особой ценности в мировом контексте, а также социально-политические очерки о состоянии христианской культуры в современном секулярном мире.Важное место в выступлениях в последние годы жизни ученого занимали размышления о глубинной взаимосвязи русской и европейской культур, о созидании пространства встречи и диалога и возвращении к объединяющим обе культуры христианским истокам.В формате PDF A4 сохранен издательский макет книги.

Пьерлука Адзаро , Сергей Сергеевич Аверинцев

Религиоведение / Религия / Эзотерика

Похожие книги

После банкета
После банкета

Немолодая, роскошная, независимая и непосредственная Кадзу, хозяйка ресторана, куда ходят политики-консерваторы, влюбляется в стареющего бывшего дипломата Ногути, утонченного сторонника реформ, и становится его женой. Что может пойти не так? Если бывший дипломат возвращается в политику, вняв призывам не самой популярной партии, – примерно все. Неразборчивость в средствах против моральной чистоты, верность мужу против верности принципам – когда политическое оборачивается личным, семья превращается в поле битвы, жертвой рискует стать любовь, а угроза потери независимости может оказаться страшнее грядущего одиночества.Юкио Мисима (1925–1970) – звезда литературы XX века, самый читаемый в мире японский автор, обладатель блистательного таланта, прославившийся как своими работами широчайшего диапазона и разнообразия жанров (романы, пьесы, рассказы, эссе), так и ошеломительной биографией (одержимость бодибилдингом, крайне правые политические взгляды, харакири после неудачной попытки монархического переворота). В «После банкета» (1960) Мисима хотел показать, как развивается, преображается, искажается и подрывается любовь под действием политики, и в японских политических и светских кругах публикация вызвала большой скандал. Бывший министр иностранных дел Хатиро Арита, узнавший в Ногути себя, подал на Мисиму в суд за нарушение права на частную жизнь, и этот процесс – первое в Японии дело о писательской свободе слова – Мисима проиграл, что, по мнению некоторых критиков, убило на корню злободневную японскую сатиру как жанр.Впервые на русском!

Юкио Мисима

Проза / Прочее / Зарубежная классика