Это стихотворение нетрудно вписать в тот самый «мир Мандельштама», о котором речь шла выше. Собственно говоря, иначе чем симфонически его поздние вещи и не прочтешь. Море — музыка versus Афродита — слово
(знак отсылки — сирень: «И пены бледная сирень»); море, Греция, флейта; Греция, глина, гончар; чужое наречие — музыкальный инструмент; губы, рот, зубы, язык — человек (в самом деле, рот символизирует человека у Мандельштама так же, как глаза символизировали его на архаических балканских надгробьях). Но, остановившись на списке таких мандельштамовских констант, будто бы благополучно входящих то в один, то в другой контекст, мы в действительности не читаем вот это стихотворение, а вычитаем его из реальности.Как известно, Мандельштам испытывал отвращение к эволюционным теориям: сдвиг, катастрофа, разрыв за разрывом — такая картина движения,
и физического, и исторического, и психического, представлялась ему отвечающей реальному ходу вещей. Таков синтаксис его вести. Но, быть может, еще больший разрыв зияет в его случае между свободным от времени и произнесения, предсуществующим («Быть может, прежде губ уже родился шепот») бессмертным языком, то есть блаженными именами, обитающими в Элизии в хороводе теней, — и его развертыванием во времени и на человеческих губах, смертной речью. Иначе говоря, между той семантической суммой, которую мы назовем «миром Мандельштама», и появлением каждой новой вещи. Она рождается — каждый раз — не из наличного тезауруса, а вопреки ему, из ничего, из полной безнадежности своего появления. Доступ к языку, к имени, доступ к собственному — как будто — ларцу символов предельно затруднен: он похож на выход из Аида (Орфей, Данте), куда обыкновенно входят однажды и бесповоротно. Вдохновение, «появление ткани» катастрофично. Дуговая растяжка, удар молнии. Этому, собственно, и посвящены вот эти стихи. И потому в своем комментарии я не собираюсь толковать их образы, как если бы у них был какой-то иной (парадигматический) смысл, чем возникающий ad hoc и прощающийся (Мандельштам о дантевском сравнении).
Итак, это образец разыгранного[90]
в фонетической и артикуляционной плоти вдохновения, рождения формы. Форсированная губная артикуляция (Б, М, У) и настойчивый звук Т, который передает характерное движение языка при игре на флейте (таким образом, в метафоре топота губ двойным образом разыграна техника звукоизвлечения флейты: зрительно — губы топчут мундштук — и артикуляционно — произнося слово топот, мы как бы повторяем работу флейтиста: вслед за ним мы его не повторим). Произнося это стихотворение и переживая его артикуляцию, мы замечаем, что делаем странную вещь: мы подражаем человеку, играющему на флейте, — но какую музыку мы при этом извлекаем? «Слово, в музыку вернись», — когда-то сказал Мандельштам. Здесь он делает следующий шаг вниз (ср. антиэволюцию в «Ламарке»): музыка, вернись в механику звукоизвлечения — без ее звуковых последствий.Но, между прочим, какая вообще флейта — греческая флейта —
имеется в виду и кто этот флейтист, демиург на мгновенье? Сам ли это греческий язык (тета, йота, не хватало молвы — акустическое впечатление известной глухоты греческого, на русский слух)? Или вообще Эллада, военная и земледельческая? Ее антистатуарный (неизваянная) и антирационалистический (без отчета), наперекор «невежественному пиетету», образ? Эллада, блаженное Начало, идущее через военный кошмар истории (через рвы: ср. «Неизвестного солдата»)?Первая строка — тот самый узел[91]
или пучок[92], который не следует распутывать. Его требуется принять как он есть: это развязывающий узел, начальная теснота, инициирующая затрудненность перед входом в целое. Тот, кого этот узел развязал для бытия, уже не споря последует за дальнейшим ходом речи, который весь осуществляется узлами, пучками смыслов. Развязывающими узлами. В сравнении с этим «дантовским» нелинейным семантическим движением тривиальное стихотворческое плавание по течению фонетики: молва, море, мор, мера — чересчур просто, шито белыми нитками, не вполне серьезно. Это только бормотанья, которые ничего не значат без дуговой растяжки[93].