И снова дорога взбиралась на увалы, спускалась в долины, дребезжали под колесами ветхие мосты. Проехали мимо недавнего пожарища. В конце липовой аллеи темнели закопченные стены помещичьей усадьбы, чернели пустые глазницы выбитых окон. Одиноко белела крошечная беседка на острове посредине пруда.
Помахав в сторону пожарища кнутом, Харлампий сказал Грише:
— Олютел народишко! — Отогнув полу пиджака, достал большой никелированный револьвер, с опаской поглядел ему в дуло, словно ожидая, что из ствола сама собой вылетит пуля. — Вот она, машина, Григорий! Пух-пух — и ихних нету!
Солнце садилось за далекий березовый лес, большое и холодное. В овражках копился туман, похожий на паутину.
Ночевали в Сампуре, неподалеку от Уварова, большом уютном селе на самом берегу Цны; здесь она была мельче и уже, чем в Тамбове.
Ночью за Цной, в стороне Уварова, полыхали зарева, зловещий багровый свет заливал улицы, метался в оконцах изб, плескался в воде реки. Пес во дворе гремел цепью и рвался с нее, объятый тем необоримым страхом, который охватывает все живое на деревенских пожарах.
Выехали до рассвета. И опять тянулись мимо остуженные поздней осенью поля, махали плетями голых ветвей плакучие березы и ивы, одиноко темнели на перекрестках ветхие часовенки, кое-где, на местах разбоя, высились кресты, настораживая и пугая.
В Борисоглебск приехали к вечеру на третий день. Слепнущая няня Варя, когда-то работавшая в семье Багровых, сидела у окошка и смотрела, почти не видя, в занавешенное ситцевым лоскутком стекло.
Она долго ощупывала лицо Гриши, и слезы неторопливо текли по ее морщинистому лицу.
— Спасибо, приехал, Гришенька! Соскучилась я по всех по вас — страсть! Мои-то все поразъехались, поразбежались, кажный своим домом живет. Ну, не забывают старую, ни рублем, ни хлебушком, ни добрым словом не забывают. Вот и сейчас старший внучонок со мной живет, Юрочка. Садись, милый. Я тебе поесть соберу.
Почти слепая, она двигалась по комнате, ни на что не натыкаясь, ничего не задевая.
— А у нас тут смута какая идет — не приведи господи! Совсем пошатнулись люди разумом своим, нет для них теперь божьего закону.
Пока ужинали, прибежал внучонок Юрка, растрепанный, взъерошенный. Гриша видел его и раньше — няня Варя, приезжая в Тамбов, всегда брала своего любимца с собой. Но теперь Юрка выглядел много старше, что-то в нем отвердело, налилось силой.
Едва поздоровавшись, с жадностью глотая горячую картошку, обжигаясь и торопясь, рассказывал:
— Вчера ночью стражники обстреляли в лесу сорок мужиков, те княжеский лес рубили. Ну, многих постреляли, а остальных в тюрьму…
— А ты что, Юра? Работаешь? — спросил Гриша, когда они встали из-за стола.
— Рассыльным в канцелярии уездного предводителя дворянства Петрово-Соловово, — с гордостью заявил Юрка. — Ну, кого позвать, на телеграф сбегать. Иногда такие попадаются интересные бумажки!.. Вот погляди-ка…
За перегородкой, в крошечной комнатушке, стояли койка и колченогий столик со стопкой книг.
Юрий достал из-под матраца скомканный и потом расправленный лист писчей бумаги с графским вензелем в левом углу.
— Вот читай! Черновик письма Петрово-Соловово министру внутренних дел. В корзинке для бумаг подобрал, когда мусор выбрасывал.
В письме значилось:
И несколькими строками ниже:
— Палачья душа! — с отвращением сказал Гриша, откидывая письмо. — Но ведь они и так спускают с народа шкуру.
Юрка шепнул:
— Эсеры уже два раза хотели убить Луженовского. Он здесь самый главный каратель!
— А что толку? — усмехнулся Гриша. — Одного Луженовского эсеры убьют, на его место пришлют другого.
Поблагодарив няню за ужин, ребята решили пройтись по городу.