— Да, вторая наша эмиграция была Володе чрезмерно тяжела. Когда после пятого года приехали сюда, он с такой горечью говорил: будто в гроб приехал ложиться… Да еще моя базедка его расстраивала и мамина болезнь и смерть: сейчас конец марта, как раз два года, как она умерла. Просила, чтобы сожгли, а не закапывали. Помню, за день до смерти потянуло ее в лес. Пошли мы с ней, посидели на лавочке, а потом она еле дошла домой, и на другой день началась агония… Так что, друзья, остается здесь у меня родная могила. А маме так хотелось вернуться в Россию!
Инесса осторожно поглаживала припухшую, со вздувшимися венами руку Надежды Константиновны.
Их, решившихся, несмотря на угрозы Временного правительства, ехать через Германию, собралось на Бернском вокзале больше тридцати человек. И все они с нетерпеливым ожиданием поглядывали на Фрица Платтена, взявшего на себя заботы о переезде. Он то и дело пробегал по залу со сбившимся на сторону галстуком.
— У большинства из нас нет денег на дорогу, — объясняла Елене Надежда Константиновна, провожая Платтена благодарным взглядом. — Фриц одолжил в кассе своей партии три тысячи франков. На них и едем.
Потом Надежда Константиновна рассказывала, как мучился и метался Ильич в поисках способа вернуться в Россию.
— Верите ли, то мечтал связаться с контрабандистами, то собирался ехать под видом глухонемого шведа. А я говорю: уснешь в вагоне, приснятся тебе меньшевики — и начнешь ругаться. И пропадет конспирация. Ну, теперь, слава богу, все позади… Боюсь, однако, как бы не схватили его в Питере, когда приедем. Ведь все эти керенские и милюковы люто ненавидят его.
Рано утром в предрассветном тумане, поеживаясь в легких плащах и пальто, эмигранты прошли по пустынному перрону к ожидавшему их вагону. Это оказался «микст», смешанный пассажирский вагон, — половина мягких мест, половина жестких. Необычайно возбужденные пассажиры разместились и столпились у окон. Темнели мокрые от росы островерхие крыши, далеко на юге светились нагромождения гор, розовеющие обращенными на восток гранями ледников.
Стоя у окна и глядя последний раз на белокаменное здание Бернского вокзала, Владимир Ильич полушутя, полусерьезно спросил Платтена:
— Так какого же вы, Фриц, мнения о нашей революции?
Платтен стал серьезным, в глазах его появились озабоченность и тревога.
— Вполне разделяю ваши взгляды, Владимир Ильич, на методы и цели революции, — необычно растягивая слова и словно с неохотой ответил он, — но… как борцы вы представляетесь мне чем-то вроде гладиаторов Древнего Рима, бесстрашно, с гордо поднятой головой выходящих на арену, навстречу смерти…
— Ну, это мы еще посмотрим — насчет смерти! — захохотал Ленин, и все стоявшие рядом засмеялись. — Нам теперь, дорогой Фриц, нельзя умирать!
30. ЧЕРЕЗ ГЕРМАНИЮ
Пока эмигрантский «микст» мчался по Швейцарии, вдоль прыгающих по камням белопенных рек, среди виноградников и садов, все видимое из окон выглядело идиллически спокойно и мирно.
Удушливое, жестокое дыхание войны ворвалось в вагон сразу же, как только пересекли границу, и врывалось в течение трех дней, несмотря на то что никто, кроме Платтена, не выходил из вагона, пока поезд с утомительной медлительностью пробирался в сторону моря, к немецкому порту Засниц.
На швейцарской границе в «микст» сели два молчаливых, словно немых, немецких офицера. Их купе, крайнее в дальнем конце, отгораживалось от остального вагона проведенной на полу меловой чертой — через нее, за исключением Платтена, никто ни разу не перешагнул.
Особенно тяжелое впечатление произвели на всех официантки, подававшие эмигрантам ужин на швейцарско-германской границе. Ужин не был предусмотрен условиями переезда, но, видимо, чтобы показать русским, что и на третий год войны Германия ни в чем не нуждается, администрация решила угостить возвращающихся в Россию. Поражали не огромные свиные отбивные, а девушки, которые их подавали, — с синевато-бледными лицами, с дрожащими восковыми руками. Они старались не смотреть на еду, глотали слюну, с усилием отводя взгляд. Но даже не очень внимательному, занятому своими мыслями Григорию бросилось в глаза, что они голодны и голодают не первый год. Заметили это и другие, только шестилетний Роберт, единственный ребенок в вагоне, радостно смеялся, всплескивая руками.
Инесса отодвинула от себя тарелку с котлетой, и официантка, вскинув испуганный взгляд, судорожно кивнула, благодаря. Стоявший неподалеку Владимир Ильич одобрительно кивнул, — он тоже отказался от ужина. Отказались от еды и другие, почти все.
В течение долгих трех дней, пока ехали по угрюмой, безрадостной и почти безлюдной стране, опустошенной войной, Григорию вспоминался этот непрошеный ужин, жалкая попытка демонстрации изобилия и силы. За три дня за окнами вагона не мелькнуло ни одного улыбающегося лица. Поражало на станциях отсутствие мужчин — только женщины и дети. Да еще калеки с пустыми рукавами шинелей, на деревянных культяпках.