Било три. Ночь была на ущербе. В окненеизбежность стояла стоймя как конвойный.Что за мысль тяготилась собою во мне,я не знал и пугался догадки невольной.Между тем у противоположной стеныбеглый маятник маялся в сумраке спертом.Были сумерки длинны, как были длиннысписки выбылых при Иоанне Четвертом.Что-то брезжило – то ли предчувствие зла,что-то виделось – то ли предвестье распада:видно, время распалось и юность прошла,так прошла, что и памяти стало не надо.Так прошла, что в беспамятстве тучи листвынеподвижно клубились подавленной мощью,и, еще не развиднясь, кривая Москвыуходила куда-то за Марьину Рощу.И в беспамятстве лета на Новолеснойфонари так тускнели, что делалось ясно:мое тело – безвольное – не было мнойи душа – малодушная – мне не причастна.Да и вся моя жизнь, ненавистная мне,так, казалось, чужда была, как сновиденье:я лежал у стены и, прижатый к стене,кожей чувствовал жаркий озноб отчужденья.Что же это, предвиденье или недугтяготились ошибкою неотвратимой?Или плановый робот – железный паук –деловито опутывал мир паутиной?Всё равно! Уже буквица бледным огнемпроступала в окне, словно след на копирке,и топырился дом наш, стоящий угломмежду корпусом «Правды» и зданьем Бутырки.Всё равно! Всё равно! Ожиданьем трудазанималась душа – и не видела дела.И гудели – почти по-людски – провода,но сквозило и в них ощущенье предела.Но всего один сдвиг – и запахнет бедой.