- Но ведь комиссия не может ждать! - воскликнул пан Смяровский, давний мой знакомый из-под Замостья.
Я посмотрел на него спокойно, но тяжело. Помнил его ненавистные слова про Кривоноса. Может, и сюда напросился, чтобы сводить счеты с Кривоносом? Так нет уже Максима, нечего и искать. А тот князь Четвертинский? Тоже будет вспоминать свои кривды и своего брата, убитого в Нестерваре горячими головами, и невестку свою, ту белую княгиню, которая так пришлась по душе Максиму? Так нет же Кривоноса уже теперь ни для кого, а эта белая княгиня, говорят, уже нашла себе какого-то шляхтича и утешилась в горе своем двойном.
На кого из комиссаров ни смотрел я, в каждом вычитывал ненависть к нам и презрение, так почему же должен был уважать их сам?
- Не могут ждать послы иноземные, - промолвил спокойно. - Ведь прибыли издалека и от чужих властелинов. А мы - свои, в своей державе, у себя дома, так куда же нам спешить? Пью за ваше здоровье, панове комиссары, и на этом конец ныне, а что завтра будет - увидим.
А завтра ждал я прибытия посла московского, подьячего Василия Михайлова, но он был и не посол, а только гонец, который должен был присмотреться к нам, убедиться в нашей силе, мне же передать, что вскоре прибудет ко мне настоящий посол от самого царя с письмами и надлежащими наставлениями.
Зато подарки от царя Михайлов привез такие, что и с послами никогда не присылаются: сорок соболей в 200 рублей и два сорока по 150 рублей, всего на пятьсот рублей.
Я принял Михайлова, как брата, одарил его щедро, приготовил еще одно письмо к царю, в котором снова писал о желании всего народа нашего быть в подданстве царском и просил помощи против шляхты. Отпуск Михайлову дал не сразу, чтобы повнимательнее присмотрелся он ко всему, что происходило в Переяславе, и было ему о чем рассказывать в Москве.
Сам тем временем принимал султанского посла Осман-чауша.
Пышное это было зрелище для казацкого глаза. Осман-чауш стоял во дворе напротив моего гетманского, потому мог бы просто перейти улицу, а перед крыльцом я уже и встретил бы его. А он вырядился, как будто бы в дальний поход. Сам на коне, и вся его свита тоже на конях под чепраками и попонами, такими дорогими, что за каждую можно купить целый город. Окружил себя султанский посол закованными в черное железо разбойниками, будто отправлялся на битву, привез из Стамбула даже своих барабанщиков и зурначей, и вот так с грохотом, дикими возгласами и криками, в роскошном мрачном величии двинулся этот поход через улицу, и все это продолжалось так утомительно долго, что весь Переяслав успел посмотреть на турецкое диво, и купцы чужеземные, и служки панов комиссаров, и те люди посольские, которые там обретались.
Впереди своего похода Осман-чауш пустил помощников, в раззолоченных кафтанах, подбитых толстым мехом, в тюрбанах таких огромных, будто намотаны они были не на головы, а на бочки, что ли. Каждый из них нес на золотой парчовой подушке подарки для меня от султана: саблю в драгоценных ножнах, хоругвь, шитую золотом и жемчугами, и булаву в редкостной яшме, серебряную, золоченую.
Я встретил посла перед крыльцом с короткой речью, принял султанские дары, пригласил Осман-чауша в дом - уж очень вельможного турка донимал наш мороз, и потому вид у пана посла был далеко не торжественным.
Разогревшись в тепле да еще чаркой гетманской (хотя и запрещенной кораном!) горилки, Осман-чауш сказал, что вместе с дарами высокими для гетмана Войска Запорожского от падишаха Высокая Порта послала веление крымскому хану и силистренскому паше помогать казакам своей воинской силой, а если нужно будет, то деньгами или оружием. Передал мне еще письмо от самого падишаха, в котором султан (то есть его великий визирь Бойну-Игри-Мехмед-паша) писал: "Ваши слова, полные покорности и приязни, и все написанное вами о вашем войске и ваших неприятелях, было обнято нашей мудростью, которая обнимает весь мир".
После этого Осман-чауш передал мне в дар от султанской матери Турхан-валиде двенадцать шелковых платочков, собственноручно вышитых ею. Я поцеловал эти платочки и поблагодарил за такую честь, а посол еще добавил, что Турхан-валиде просила его передать словами, что она днем и ночью взывает к аллаху, чтобы он держал под своей опекой и в добром здравии храброго гетмана украинского Хмельницкого.
Я развернул один платочек - на нем были вышиты красные петухи, как на наших рушниках. И на всех двенадцати платочках кукарекали красные петухи, будто подавая из-за моря голос заблудшей души той несчастной дивчины, захваченной когда-то ордой в ясырь, проданной в султанские гаремы. Гей, как же немилосердно обращается судьба с детьми своими! Потеряла эта дивчина и землю родную, и собственное имя, уже зовется по-чужеземному; никто и не вспомнит никогда, откуда она и кто, да, может, и сама она уже не вспомнит, только и остались у нее в памяти эти вот красные петухи с украинских рушников, вот и выпустила она их на волю из своей золотой клетки, в которой сама останется навеки...