Оказалось, что приют окружен возмутительно высокой стеной из красного кирпича. Настоящий репортер, вероятно, вскарабкался бы на стену в полночь, прополз через двор, усыпил хлороформом ночного сторожа, вытащил гроссбухи из сейфа и занял бы своим сообщением всю первую полосу вечернего выпуска. Но я дважды обошел эту безмолвную стену и — больно сказать! — не нашел в себе решимости перемахнуть через нее. Не хватило у меня духу и на то, чтобы позволить у негостеприимных ворот и спросить привратника: «Как, по-вашему, не жулик ли глава этого учреждения и нет ли у вас на руках каких-либо доказательств?» Не поймите меня превратно, я не хвастаю; я сожалею и скорблю об этом; словом, я вернулся к себе в пансион (пользуюсь случаем теперь, тридцать восемь лет спустя, сообщить своему бывшему квартирохозяину: я отлично знал, что он тайком забирался в мою комнату и писал на моей пишущей машинке) и написал прелестную поэму, посвященную глазкам Эллен или еще бог весть каким, но не менее животрепещущим новостям.
О изобретательная, отважная молодость! Ведь это, кажется, Уильям Питт [6]стал премьер-министром в двадцать три года… Или это не ему было двадцать три, а ректору Чикагского университета?
Однако моя деятельность на Тихоокеанском побережье не ограничивалась одами девичьим глазкам. Мы были вечерней газетой, и в восемь утра я уже сидел в редакции, сочиняя заголовки. Я никогда не был большим мастером по части заголовков: это искусство даже более тонкое и страстное, чем популярное некогда искусство сочинять эпитафии, хотя и близко последнему по духу, ибо разве газетные заголовки не надгробные камни для новостей, которые умерли, а иной раз даже успели разложиться? Все же мне удалось создать несколько подлинных шедевров вроде:
АНГЛИЧАНИН СКАЗАЛ: «САН-ФРАНЦИСКО БУДЕТ ВЕЛИЧАЙШИМ ГОРОДОМ США».
Предполагалось, далее, что с десяти до четырех мы бегаем по городу и задаем бестактные вопросы людям, которые предпочли бы, чтобы их оставили в покое, а вечером наконец принимаемся за работу. Приближались бурные выборы, и я должен был ежедневно давать отчет о нескольких ораторских оргиях.
Главной фигурой на этих выборах был джентльмен, которого политические краснобаи называли не иначе, как «П. Хейтч Мак-Карти, незыблемая опора Города и Округа Сан-Франциско». В американской политике есть одна характерная особенность: личности здесь уделяется куда больше внимания, чем реальным политическим принципам; поэтому я отлично помню открытую улыбку Мак-Карти, его великолепные усы и сердечность, с которой он встречал репортеров («Привет, ребята, помогай вам бог!»), и позабыл только, за что ратовал этот самый П. Хейтч, и стояли мы горой за него или насмерть против него, и, главное, победил он или провалился.
Вот так и пишется история. Вы отыскиваете свидетелей, которые видели Диккенса своими глазами и могут до мельчайших подробностей описать его необыкновенную жилетку, а запамятовали только, любил он рождество, детей и толстых добродушных джентльменов или смертельно ненавидел их и пытался стереть с лица земли.
Но такие происшествия, как выборы, конечно, бледнеют по сравнению с Волнующей Историей о Старой Карге и Пропаже Рассыльного.
Одно время моей специальностью в «Бюллетене» была охота на приезжих; на мне лежала обязанность — уламывать высокопоставленных посетителей — например, лекторов, приезжавших к нам из Англии, — чтобы они согласились подтвердить, что да, действительно Сан-Франциско больше Лос-Анжелоса и куда романтичнее Лондона. И вот, занимаясь подобной охотой, я сделал невзначай важное открытие в области Культуры. Нам сообщили, что приехал какой-то китайский вельможа, и я весело побежал в отель интервьюировать его. По пути я заранее сочинял заметку; получалось очень забавно. Конечно, войдет вразвалку этакий толстяк с потешными усищами и длинной саблей и скажет что-нибудь в таком роде: «Моя есть большая счастливая вельможа». А я с обычным для всех жителей соук-сентров и нью-хейвенов презрением к этим нелепым иностранцам буду донимать его каверзными вопросами.
Мне так и не довелось повидаться с этим вельможей. У дверей его апартаментов меня — приветствовал стройный китайский джентльмен в безупречном сюртуке и на самом лучшем английском языке, с оксфордским произношением и мэйферской невозмутимостью мягко и холодно объяснил мне, что увидеть его высочество совершенно невозможно, но сам он будет счастлив ответить на любые мои вопросы.
Вопросы? Не думаю, чтобы таковые у меня были, если не считать обычного развязного: «Ну, как дела?» В этот момент мои познания о мире заметно пополнились, не менее быстро и радикально, чем в тот раз, когда мистер Хендрикс объяснял мне, почему не следует писать «все были страшно довольны».
Но история с рассыльным принесла мне настоящий триумф.