— Если украдут деньги, их можно как-то восполнить или ужаться, но кража времени — минут ли, часов ли — страшней: оно невосполнимо.
Вчера я чуть было не совершил кражу. Во время нашей короткой прогулки по пустырю Тереза остановилась перед красивым камнем; сегодня утром я его тщательно осмотрел. Продолговатый камень яйцевидной формы, длиной сантиметров тридцать, розовый с чуть более светлыми прожилками.
И мне вдруг захотелось, чтобы этот камень лежал у меня в саду. Я чуть было не утащил его с собой. Но не посмел, хотя через несколько дней его, вероятней всего, закопают: здесь начнут строить.
Один журналист спросил, куда делись принадлежавшие мне картины. Он удивленно смотрел на голые стены, на которых не висело даже календаря. Я сказал, что картины в мебельном сарае. Журналист покачал головой, словно это его глубоко опечалило.
Вряд ли он знает, что для меня важнее продолговатый камень, который я увидел вчера, а сегодня как следует рассмотрел.
Красота — везде. Жизнь — тоже. И счастье.
Только сегодня я осознал, что почти всю жизнь молчал. Применительно к человеку, написавшему более двухсот романов, из которых два или три наполовину автобиографические, это может показаться парадоксальным. И тем не менее это правда. Я молчал даже тем, что ни разу не опустил в урну избирательный бюллетень. Безусловно, уже в детстве у меня была тенденция к тому, что нынче называется «неприятием». Иначе говоря, я с трудом соглашался с общепринятыми представлениями среднего класса и верующих католиков.
Несколько раз это приводило к ссорам между матерью и мной, но, надо сказать, они длились недолго: я понял, что некоторые истины (или то, что я почитал истинами) высказывать бессмысленно; поэтому я молчал и в бесплатной школе у отцов миноритов, где начал учиться, и у иезуитов, где продолжал учение.
В шестнадцать лет я поступил в «Газетт де Льеж», самую католическую и консервативную льежскую газету. Ко мне там относились как к сорванцу, потому что из моих статей непроизвольно лезло какое-то бунтарство.
Но я знал, пользуясь нынешним выражением, докуда я мог доходить.
Из Льежа я уехал, когда мне еще не исполнилось двадцати, следовательно, до достижения избирательного возраста, и в Бельгии никогда не голосовал.
Обосновавшись во Франции, я должен был бы после совершеннолетия отсылать избирательный бюллетень в Льеж либо по почте, либо через посольство. Но я ничего об этом не знал. Меня не информировали. Официальных бумаг никто не присылал. Короче говоря, я ни разу в жизни не заходил в кабину для тайного голосования и никогда не имел случая выразить свои политические взгляды.
Во Франции я прожил долго. Писал. Накатал, если использовать профессиональный термин, довольно много статей. Но я всегда считал себя гостем в чужой стране. А гость не должен плевать в суп.
Поэтому-то более двадцати лет я не высказывал своих мнений. Не выражал вслух свои взгляды, хотя по романам можно представить их эволюцию.
Так же я вел себя и в Соединенных Штатах. Я не натурализовался там, был всего лишь гостем этой страны и потому не позволял себе, даже в беседах с друзьями, становиться на чью-нибудь сторону.
Что же касается моей частной жизни, я старался — и считал это своим долгом — не огорчать никого из моих близких и друзей.
Могу сказать без преувеличения, что боязнь огорчить, унизить или шокировать — одно из основных правил, которым я руководствуюсь уже долгие годы.
Моим девизом, как и девизом моего друга Мегрэ, всегда было: попытаться понять и не судить.
Сейчас я обосновался в Швейцарии и продолжаю рассматривать себя как гостя этой страны, отчего считаю себя не вправе выносить какие-либо суждения о ней. Это скорей удобно, чем неудобно.
Меня не трогают. И я никого не трогаю.
Но вот, перестав писать романы, я начал диктовать. Что же? Воспоминания, в чем-то точные, в чем-то сомнительные. Впечатления. И наконец, не стану скрывать, я высказал и продолжаю высказывать кое-какие мысли, которые уже долго бурлили во мне, но которые я держал при себе.
Вскоре я обнаружил, что если не хочешь никому причинить зла и намерен быть снисходительным, как и положено вести себя человеку по отношению к себе подобным, то зона свободы оказывается очень ограниченной.
Произведения, которые я диктую в течение уже двух лет и буду продолжать, возможно, кого-то возмутят своей откровенностью. Но откровенность эта обузданная. Обузданная рассудком. Хотя не из боязни ответственности. И не из боязни общественного мнения. И тем паче не из-за подозрительности некоторых моих будущих читателей.
Я снова пытаюсь в разумных пределах и в то же время так, чтобы не выдать полностью свои мысли, высказать наконец некоторые важные истины.