— Тут будешь стоять. Тут две бабы. Немки. Никого не пускать. Хоть кто будь. Ясно? Проводишь их куда скажут. Кухен — кухня. Клозет или аборт — сортир. И никаких разговоров. И чтобы возле них никого! Понял, или дополнительно разъяснить?
Сержантово лицо не содержало ничего ободряющего, кроме слов матерного содержания. Витя кивнул головой, и прекрасное волнение от близости фронта и своей причастности к прорыву покинуло его грудь, уступив место смятению и обиде.
К посту подходили солдаты с колодками на груди, с пистолетами и кинжалами на животе, и гранатами по всему поясу. В лихо заломленных пилотках. Говорили ему:
— Привет, Матросов. Закрыл амбразуру.
Сволочи. Даже хуже сволочей. Витя краснел, поджимал живот, словно ждал удара. Отворачивался. Подбородок его дрожал. Они были как фашисты — они ремни из него резали.
Пробегали связистки с затянутыми талиями. Девушкам гимнастерки идут, у них в гимнастерках сильно груди торчат. Проходили пожилые офицеры и старшины из технического и огневого снабжения. Эти сами отворачивались от него, стыдясь чего-то более стыдного, чем он пока понимал.
Может, Витя и пообвыкся бы, может, и понял бы значение своего поста, но тут, как на грех, в помещение вломились два шофера и прямо к нему.
— Где тут бабы?
Витя заледенел.
— Нету тут, — сказал, разрывая онемевшие голосовые связки.
Дверь за его спиной отворилась, и, черт бы их задавил, вышли две немки: одна постарше, другая молоденькая.
— Кюхен, — сказали они строго.
Витя покраснел, пожелтел, посинел от прихлынувшего к лицу стыда.
— Вперед, арш! — сказал он грубо и хрипло. — Расступись, говорю!
— Сука! — удивленно пробормотали шоферы. — Жалко тебе?
— Не приказано! — крикнул Витя.
Немки в кухне принялись варить кашу. Старшая сунула Вите кастрюльку, чтобы подержал. Витя кастрюльку ту взял, подержал немножко, затрясся и грохнул ее об пол.
— Официр! — закричала немка.
Он наставил на нее автомат.
— Я на посту. Я часовой и нихт кастрюлька! Их бин вам не прислуга.
Немка погрозила ему кулаком. Ее белые губы пробормотали что-то обидное. Шоферы, просунувшись в кухню, скалились.
— Сержанта вызову! — закричал Витя истошным криком. Шоферы пропали из его глаз, растворившись в слезах. Витя глаза вытер — шоферы появились снова. Краснорожие от смеха. От них воняло бензином и табаком.
— Бедняга, — сказали они и смылись.
Харч на столе был поразительный, как на рекламе дорогого ресторана. Вин и наливок много.
Настины братья сняли пиджаки. Сидели развалясь. Настины золовки полулежали. В улыбках, в красоте сервизов, в аромате дыма чувствовался во всем достаток.
Настин отец, Олег Данилович, был угрюм. Он любил Настю и не радовался ее замужеству. Крупная голова, короткая челка делали его похожим на Хемингуэя. Лауреатская медаль — скромно — на сером модном пиджаке. Золотистые обои. Импортные.
У него было два спецпиджака: один на День Победы, в орденах и медалях, тяжелый, как набор амбарных гирь. Другой — по высшему разряду — интеллигентный, с одной медалькой.
Олег Данилович относился к Виктору Ивановичу снисходительно, как старший. Он считал его и Вениамина Шарпа придурковатыми, но доверял. Делился мыслями.
«Критика — это современный способ жить. Для дураков, ребята. Плюйте на все, нужно чаще расшлаковываться. И нечего считать себя венцом творения. И человек, и паук всего лишь форма существования белков. Я бы, ребята, застрелился — имею наган. Но хочется досмотреть это кино до конца. А вдруг Чапаев выплывет…»
«Из всей моей родни я признаю отца и вас с дядей Веней, — говорит Настя. — Я хочу родить Сережу».
А Сережа шагнул в пустоту, отстреливаясь. Последнее, что он видел, было синее море и белые птицы. Белые птицы и белые облака. Белые птицы падают в море. И, не долетая до воды, превращаются в черные тени…
Шарп натанцевался. Пришел.
— Славяне, — сказал, — с нервами стало плохо. Если человек кричит на продавщицу, хоть она того и заслуживает, — стало быть, у человека уже нету точки опоры.
А какая-то женщина размером с кабинетный рояль, прислоненный к стене, говорит Шарпу:
— А я? Плевала я на эту точку. Дайте мне Архимеда — и я для него переверну мир.
— Я вам Архимед, — говорит ей Венька Шарп, и они с роялью скачут танцевать.
А у Сережи не было точки опоры. Но, может быть, в тот момент Сережа подумал о Насте.
Гости, особенно лысые мужья золоченых старух, улыбались Виктору Ивановичу. Они, разумеется, знакомились на каком-нибудь празднике этого дома. Они желали поговорить, может даже поспорить об Илье Глазунове, вытеснившем экстрасенсов и летающие тарелочки.
Виктору Ивановичу говорить не хотелось, тем более спорить. Ему осточертело спорить. При появлении оппонента он налаживался соглашаться, настраивался на состояние некой резонансной эйфории, иначе с первых же слов у него начинал тяжелеть камень за пазухой. А было жаль тратить этот камень на одного хама — Виктор Иванович лелеял булыжник для всего человечества. Он глядел на свадебных гостей через пузырчатое вино — кивал, улыбался. И был одинок.
После каши старшей немке захотелось «аборт». Витя закричал на нее:
— Какой тебе тут аборт?