Нас послал на задание сам командир бригады. Нашему отделению было придано отделение автоматчиков сержанта Исимова. Нам вменялось сделать проход через автобан для пехотного полка. Пехоту ждали, как ждут спасения. Полк с ходу должен был втянуться в уже приготовленный проход и не тратить на штурм автобана время.
Автобан в том месте шел по очень высокой насыпи.
Немцы, естественно, окопались на той стороне шоссе, оставив голые широкие ленты асфальта для нас. Они могли косить пехоту поротно.
Мы подошли к назначенному месту. Поле. За ним высокая насыпь. Мешкать нам было некогда.
— Пошли, — сказал я. — Паша останется тут. Он поведет пехоту.
— Мы не пойдем, — сказал мне Исимов. — Мы так решили. — Исимов, такой коренастый, широкоплечий, все время пофыркивающий через толстую нижнюю губу. — Это дело пехоты — ходить на пулеметы в лоб. Наше дело хитрее.
Конечно, нас могли положить всех. И уже близок был конец войны, и никому нет охоты… Все знали, что пехотный полк через час подойдет и пройдет автобан — им-то деваться некуда. А у нас шанс в кустах постоять и пойти с полком, причем не в первых рядах, припоздниться.
И Егор мой сказал:
— Может, действительно…
Я промолчал. Послал Писателя Пе вперед и пошел по тропе за ним к автобану. Если что, я бы его своей спиной заслонил, он смог бы упасть и, может быть, уползти. Я шел, чувствуя свою спину голой. И к голой спине моей подносят уголья. Вот они — жгут…
Но тут я услышал позади себя сопение.
— Это я, — просто сказал Паша. И его спина заслонила мою спину.
Тут же его заслонил Егор, Шаляпин и Толик Сивашкин. Под насыпью автобана мы остановились. Отделение автоматчиков было с нами — кроме сержанта Исимова.
— Он поведет пехоту, — сказали мне.
Разговаривать было некогда. Мы взобрались по насыпи, доползли до разделительной полосы и так рванули вперед, что немец опомнился, когда мы были уже у него на спине. И тогда я дурака Пашу спас. Он так долго тряс немца-пулеметчика за грудь и втолковывал ему что-то про жизнь, что тот, разозлившись, врезал ему коленом. Он бы добил Пашу, но я подоспел вовремя.
Полк вошел в проход неслышно. Мы увидели только, что нам помогают какие-то славяне с мешками. Мы, конечно, мешков не носили. Потом они покатили волна за волной. Кто-то сказал нам: «Спасибо, танкисты».
А мы держали Пашу под мышки — немец ему врезал сильно, но все же слабо. Нужно было так врезать, чтобы он о любви года два не мог бы и подумать. А то размечтался!
На следующий день ко мне подошли автоматчики, сообщили грустно, что Исимова увезли в медсанбат с сотрясением мозга. «Упал. Ударился темечком. Повезло — мог бы насмерть».
— Да, — сказал я, прикидываясь умным. — Жизнь такая, не угадаешь.
— Вот именно, — сказали они.
Труба трубила над Пашей. И плакали все. Кто открыто, кто про себя. Милая студентка Мария, тот не плачет, у кого сердце иссохло, а иссыхает оно единственно от амбиций — от высокого полета вокруг себя.
Трубила труба не только над Пашей, но по всему нашему геройскому отделению трубила она. И мы, кому еще предстояло помереть, стояли, снявши пилотки. Нам всем хотелось, чтобы здесь, над могилами Егора и Паши, возвысился обелиск, и Эльзе, конечно приходила бы в этот каменный эстетический уголок с цветами. Под конец войны мы стали эстетами, мы даже матерились уже не так часто. Но часто произносили слова красивые или глубокомысленные — «интеллигентность», например.
Ну не в деревню же Пашину, не в кривую, сквозную для ветра избу, пропахшую дымом, и голодом, и многолетним сиротством, европейскую невесту тащить.
Война-война, что ты наделала с нашими душами — ТЫ и среднее образование. Душа уже не помещалась там, куда возвращалась. Не хотела. Душа начинала пить горькую от унылости и отсутствия хотя бы надежды. Душа что-то чувствовала. Наверно, чувствовала себя обманутой. Потому и возводились обелиски, и статуи, и каменные аллеи — понятная и необременительная духовность, потому и штамповались медали, как разменная монета для совести.
Сколько я видел этих мертвых садов нашей памяти: обелиски и статуи! Обелиски и статуи! Какой большой солдатский погост наша родная земля.
Они летели в свой последний бой, чтобы жить, чтобы жизнь цвела. Но… Простенькая арифметика — поставить памятник в сквере дешевле, чем построить школу, детский сад или родильный дом; служение смерти организованнее и речистее; у памятника погибшему воину даже захудалый начальник выглядит величественно, он у памятника абсолютен.
Писатель Пе все бегает по собраниям. Прибежит и тяжело дышит. Сядет в кресло и грызет колено вставными зубами.
— Собирают деньги на памятник.
— Кому?
— Жертвам сталинского режима. Это очень интеллигентно — собирать деньги на памятник собственной трусости.
Интеллигенцию Писатель Пе недолюбливает, считает ее явлением чисто российским, более того — рудиментом, наподобие аппендикса мешающим общему движению духа и разума, поскольку дух и разум он полагает как действие, а интеллигентность как некое запоздалое кряканье и разговоры по поводу.