В словах поэта было бесспорно то, что Есенин, конечно, не был «крестьянским» поэтом в узком значении слова. Но пусть он был «не сроден революции», по слову Троцкого, пусть он хотел знать «только искусство», пусть эпоха задела его творчество лишь крылом, – стихи Есенина останутся памятником не только их автору, но и всей нашей эпохе, в конечном счете породившей Есенина.
Больше я не видел живого Сергея. Трудно сейчас рассказывать о том, как обряжали его в последний путь, как лежал Есенин, вынутый из петли, с развившимися внезапно кудрями, с судорожно согнутой рукой, как искали в номере, во что бы его одеть (вещи были все опечатаны), и как пришлось писать расписку от имени Союза писателей на взятую для тела простыню, как в этой простыне несли мы его тело во двор, чтобы положить его там на мерзлые дровни, и как на следующий день происходило последнее возвращение Сергея Есенина из Ленинграда в Москву, как Ионов и Садофьев говорили над гробом в вагоне о том, что такие поэты рождаются раз в столетие и что с его смертью в каждом из нас умерла какая-то лучшая наша частица.
Только и остается напоследок спасающая человеческая нежность: спокойно и крепко спи, милый, под своими родными снегами. Никуда ты больше не поедешь, останешься с нами навсегда. И, может быть, твоя смерть останется последней такою
смертью русского поэта.То, о чем помню
Сейчас трудно обобщить все, что помнишь о Сергее. Все же хочется остановиться и рассказать о тех моментах личных встреч и бесед с ним, которые, может быть, выявят новые данные, характеризующие его как человека.
Осенью 1923 года я зашел в «Стойло Пегаса». Мне сказали, что Сергей сидит внизу, «в отдельном кабинете» и просил, если кто-нибудь из нас, имажинистов, придет, зайти к нему.
В то время, учитывая прогрессирующую склонность Сергея к вину, мы категорически запретили вход в «Стойло» его многочисленным собутыльникам. Зная, что Сергей избегает одиночества, я спустился к нему.
Сидел он в шубе, без шляпы, перед ним была бутылка белого вина. Здороваясь со мной, он заметил, что так как один пить не умеет, то решил научить этому меня…
К сожалению, многое из разговора я еще не могу оглашать, но помню, что сама беседа носила откровенный характер. В конце концов она пошла по тем рельсам, которых, признаться, я до этого побаивался.
К моему удивлению, Сергей ухватился за эту тему и стал говорить о своих отношениях к евреям.
Он сам не понимает, как его зачислили в антисемиты. Любил евреек, жена у него еврейка и дети еврейские (так и сказал «еврейские»). Он с особенной любовью заговорил о своем сыне:
«Понимаешь, встал передо мной… Такой маленький, и говорит: „Я Константин Есенин“…
Он пояснил мне, что не любит Мандельштама, Пастернака за то, что они все поют о соборах, о церквах, о русском. В поэте он (Сергей) ценит свое лицо: должна быть своя рубашка, а не взятая напрокат. В стихах важна кровь (слово «кровь» подчеркнул), быт!
И сейчас же добавил: вот ты не стесняешься, что еврей. Поешь о своем…
Тут он стал рассказывать, как любил в детстве Библию, ее образы, пафос пророков. Так как в то время я увлекался библейскими образами (кстати: это было одной из причин, почему я пошел по одной дороге с имажинистами), то мы очень долго беседовали на затронутую тему. Сергей, увлекаясь, перешел на критику поэтов. «Оттого мне хорошо, что знаю: лучше всех пою», – закончил он и, с сожалением глядя на пустую бутылку, стал просить, чтобы я заказал другую…
Я знал, что за второй последует третья, и наотрез отказался. Сергей настаивал.
В это время в кабинет постучали и показался участковый надзиратель. Он спросил о каких-то квитанциях, и Сергей заявил, что как хозяин приглашает его подождать здесь.
Потом он хитро улыбнулся и сказал, чтобы я заказывал вина: надо угостить милицию! Надзиратель стал отказываться, и мы уговорили Сергея идти домой. Подымаясь со стула, он заявил, что скоро придет обедать: а без вина он не обедает. Действительно, это было одной из «заграничных привычек» Сергея.
Мы стали подыматься по лестнице. Вдруг Сергей наклонился ко мне и сказал, что хочет напугать буфетчицу. Он растрепал свои волосы, «сделался пьяным», и мы, поддерживая его под руки, повели наверх. Увидав буфетчицу за прилавком, он рванулся от нас и «страшным» голосом сказал ей, что сейчас перебьет все бутылки.
Буфетчица ахнула и нырнула за прилавок. Мы засмеялись. Тогда он спокойно подошел к зеркалу, поправил волосы, надел шляпу, и увидав, что буфетчица испуганно смотрит на него, – приподымая шляпу, сказал по-английски:
«Good bye!»
Буфетчица только руками развела.
Сергей в больнице
Была зима 1924 года. Днем ничто не предвещало беды: Сергей участвовал на совещании имажинистов и, по обыкновению, первым поставил под протоколом свою характерную подпись.
Вечером я его не видел, а наутро узнал, что он разбил оконное стекло и так сильно разрезал руку, что его отвезли в Шереметьевскую больницу (теперь больница им. Склифосовского).