МИР ГЛАЗАМИ ЭЙНШТЕЙНА
До недавнего времени еврейство не питало особого интереса к точным наукам: присущий им принцип бесконечного расщепления вещи и мироздания претил, быть может, еврейскому духу, столь мощному прежде всего в области синтеза, т. е. цельного видения всего, что кажется несовместимым. Вот почему появление Альберта Эйнштейна (1879–1955) затянулось вплоть до современного периода, когда синтетические тенденции наконец-то проникли и в точные науки, свидетельствуя, кстати, об их зрелости. Можно успешно доказывать, что открытия Эйнштейна, лежащие, как и следовало ожидать от гения его типа, на стыке сразу нескольких наук, многим обязаны самой методологии его мышления — характерно еврейского, т. е. явственно синтетического, почему, собственно, эти открытия одинаково значимы для любой области знания, даже первостепенно важного для Израиля знания о Боге.
Теория Эйнштейна высвечивает не столько даже закономерности в области точных знаний, сколько все мироздание, увиденное глазами Эйнштейна, ибо само рождение этой теории было бы немыслимо без определенного видения мира, видения, строго обусловленного всеох-ватным еврейским духом. Эйнштейн обронил как-то малопонятную мысль, что путь к принципиальным научным открытиям лежит сегодня через… незнание: чем меньше знает ученый, тем больше шансов на прозрение. Он подразумевал тут, конечно, способность пренебрегать «доказанными» истинами, вырываться из частокола научных предрассудков на целинные просторы природы и обозревать перед собой вселенную такою, какая она на самом деле есть — не захламленная фактами, предметами и условностями, существующими лишь в людском восприятии, а, стало быть, зачастую обманчивыми и как таковые не существующими. Этот эйнштейновский рецепт для эпохальных прозрений оказался неслыханно дерзким, и с точки зрения традиций науки — шокирующе революционным. Но так ли уж он нов в свете библейской легенды о том, как одинокий пастух, созерцавший перед собой пустын-чыи мир, приподнятый высокогорными пастбищами над каждодневной суетой обжитых долин, — как этот неотесанный и неумудренный знаниями пастух по имени Авраам догадался вдруг, что бесчисленные «Пучеглазые и пучепузые божки и идолы, бесконечно враждующие друг с Другом внизу, в долине, и попеременно друг друга побеждающие, — мимолетны и сомнительны, точнее, относительны в своей ценности; и что во всем мироздании должен быть лишь один, незримый и неодолимый Бог!
В чем же заключается смысл человеческой жизни да и всего органического бытия? Поскольку ответить на этот вопрос призвана религия, то — спрашиваете вы — стоит ли нам им заниматься? Я отвечаю, что человек, который расценивает свое существование и существование своих близких как бессмысленное бытие, — не просто несчастлив, но почти непригоден для жизни…
Все мы, смертные, пребываем в положении чрезвычайном! Каждый из нас приходит в мир на какое-то короткое мгновение; никто не знает — почему, с какой целью, хотя изредка и думает, будто ответ ясен. Однако если не копать глубоко и занять позицию поглощенного повседневными заботами человека, мы существуем ради тех из людей, от улыбок и благополучия которых зависит наше счастье, а также ради лично нам не знакомых наших современников, с судьбами которых нас связывают узы сочувствия. Сотни раз в течение дня я напоминаю себе, что вся моя жизнь — как внутренняя, никому не видимая, так и видимая — зависит от трудов и усилий многих других людей, живых и мертвых, и что этим людям я обязан вернуть столько же, сколько уже получил и все еще получаю от них…
Я не верю в человеческую свободу, если понимать ее в строгом смысле. Каждый из нас живет и действует не только под властью внешнего давления, но также и в соответствии с внутренней необходимостью. „Каждый человек может делать все, что пожелает, но не должен пожелать всего, что желает“. Еще с юношеских лет это изречение вдохновляет и постояннно умиротворяет меня, являясь неисчерпаемым источником терпения и выносливости перед лицом всевозможных жизенных невзгод, — моих собственных и чужих. Это состояние благоприятнейшим образом смягчает зачастую парализующее человека чувство ответственности и уберегает его от того, чтобы воспринимать себя и других чересчур уж серьезно.
Мое чувство социальной справедливости и ответственности всегда, однако, резко противоречило моему же стремлению к освобождению от необходимости контактов с другими людьми и группами. Я ступаю своею походкой и, собственно говоря, никогда полностью и безосто-точно не предаюсь ни своей стране, ни своему дому, ни своим друзьям, ни даже своей родной семье. Перед лицом всех этих и подобных уз я никогда еще не утрачивал неистребимого желания уединяться и особой своей потребности в одиночестве, потребности, которая с годами лишь возрастает.
Мой политический идеал — демократия. Я за то, чтобы каждый человек был признан как личность, и в то же время не оказался в глазах людей идолом.