Ее папа был офицером Советской армии, расквартированной частью в нашем малом городе, который, видимо, так расчувствовался от проживания в кутаисском эдеме, что (Сама рассказывала), приехав туда угрюмым, заделался первым на моем веку залихватским тамадой, молниеносным балагуром и записным остряком; а ее мама, статная и донельзя сентиментальная грузинка, была классической домохозяйкой и сошлась с идеей, что ее дочь должна стать балериной.
Худшая вещь, случившаяся со мной, помимо меня самого, — это способность влюбляться до потери сознания. Хотя, с другой стороны, это и лучшая вещь, случившаяся со мной.
Звали ее Ира Поплавская. Говорила она на грузинском с сильным акцентом, но ее смесь грузинского с русским рождала убийственные перлы, и я до сих пор жалею, что не записывал за ней все ее всплески энергетического безумия, настоянного на сплаве двух языков, скрепленном ее неотразимой улыбкой.
Она была красива, как те девчонки из кино: челка, взгляд исподлобья — и ты уже без словаря знаешь слово «турбулентность».
Я считался маменькиным сынком, формально это правда, потому что вечером того дня, когда она отвергла мою симпатию в первый раз, я срывающимся от слез голосом обо всем поведал маме, не зная тогда, что грузину так делать не след.
У девушек — тех, из них, что лишают нас покоя, — есть свойство делать нас лучше, способствовать тому, чтобы мы стали «adeepman» (глубокий человек).
На Кавказе, чтобы доказать наличие первичных признаков мужской доблести, ты должен быть нарочито груб с дамочками.
Я всегда там считался тюфяком.
Особенно когда взялся носить портфель Иры, превратившись в хроническую мишень для записных остроумцев, после школы я отслеживал (не без злорадства) связавших свои судьбы с заурядными антипрами, чей удел — сносить оскорбления и толстеть.
Что эти черти могли знать о возвышенном?!
В ответ на наши скабрезности, объяснявшиеся запутанными отношениями с проснувшимся либидо, она хранила гордое терпенье. Но до поры.
Когда эта «пора» случалась, она становилась Важной и «искрящейся», ее отповеди были эталонными филиппиками.
Именно в такие пароксизмы я влюблялся в нее еще пуще, готов был пасть ей в ножки, быть ради нее Махатмой Ганди. Я был сопляком — и да, плоть уже начинала насиловать разум, но в отношении Ее у меня не возникало ни единой грязной мысли.
Потому что моя балерина жила в другом мире — там, где не было грязных побасенок об интиме, ни дешевых флиртов, ни перемываний косточек, а были лучезарная улыбка, герань на окне, книжки и вся красота мира, включая ее собственную, на тот момент даже олицетворявшую для меня всю красоту мира означенную.
В нее влюблялись все — и козел Гоча, одной пятой точкой придавливавший отцовскую «Волгу» до асфальта, и подслеповатый Жорик по кличке «угорь», все время травивший паскудные байки про трах, который ему светил только в загробной жизни; и такие же, осыпанные из-за нереализованных желаний прыщами, братья Гачегиладзе с натянутыми улыбками нардеков на брифингах, и учитель географии — плешивый товарищ Гачегиладзе, от растерянности перед ее совершенной классической красотой путавший Алма-Ату с Альбукеркой, и веселый народ за кочегаркой, меккой курильщиков средней школы № 15, людей на словах развратных, на поверку — закомплексованных шкетов.
А однажды я, злясь, увидел в ее компании носатого Зуру, самого первого хама школы № 15.
Она вдохновенно читала ему стихи, а он пялится на ее сиськи, Я не удержался и ввинтил в их высокодуховное общение едкое словцо, на что она мне задним числом попеняла, укоряя за то, что я не способен оценить грустные слова придурка — хама, разглядывавшего ее. Тебе уже много лет, укоряла она, а ты до сих пор не умеешь угадывать тонкость в «людях». «Куда мне, — бурчал я, — лапоть я».
Она понимала, что, когда я видел ее с другими, кипел мой разум возмущенный, и не переставала делать, чтобы он кипел и возмущался не переставая.
(Когда потом, в армии, я изворачивался, чтобы выжить, как ни парадоксально, ее советы по части поспешной оценки людей мне очень помогли.)
В эти минуты по милости моей балерины я беспощадно старел.
Я долго стеснялся пригласить ее куда-нибудь, потому что у меня не было одежды, и я переживал даже не оттого, что буду смотреться чмырём на фоне блистательной девы, а оттого, что опозорю ее, способную в вечернем платье пыль превратить в бриллианты.
Много позже я из книжек уяснил, что вел себя с ней, как человек, зацикленный на своих скучных фрустрациях.
На патриархальных вечеринках, где единственно можно было прижаться друг к другу, она прижиматься не позволяла, а расширяющее сознание вещество вина чревато было затрещиной.