Диалог катился как по маслу. Видно было, что они репетировали его не раз и наизусть знали, что в следующий момент выдаст оппонент. Я смотрел на Женю задумчиво: мне были наизусть известны все ее штучки, да и сама она была у меня как на ладони — не такое уж это сложносочиненное произведение, чтобы копаться в причинах, следствиях, мотивах и побуждениях. Однако меня занимал один вопрос. Очень занимал. Насколько она одинока? Ощущает ли свое одиночество? Ведь что Гриша? Ничто. Нянька детям. Но — не поддержка и не опора. Что мы? Ничто. Смотрим на нее свысока. Докучает она нам здорово. Отмахиваемся от нее, как от мухи. Родителей у нее нет. Друзей, как я понял, тоже. У таких, как она, друзей, как правило, не бывает. Вот я и спрашиваю: насколько она одинока? Ощущает ли свою отверженность? Тяжело ли ей одной вгрызаться в жизнь, или она уже привыкла к тому, что не на кого полагаться и не на кого рассчитывать? Что только собственными зубами, когтями и кулаками может отбить у других кусок пирога? Не откроешь пасть — не укусишь. А не укусишь — погибнешь. Вот она и орет на двоюродного братца так, что стены трясутся, не потому, что она дрянь из подворотни (хотя и поэтому тоже), а потому, что за ее интересы некому больше поорать.
«Ори, Женя, ори. Дай братцу в глаз. Вмажь ему как следует, не бойся. Он ничего тебе не сделает. Ты не позволишь. Ты сильная. А мы — слабые. Нам было легко презрительно кривить губы и считать тебя дрянью. Мы не захотели сделать маленького усилия и понять, что дрянью может быть только волк-одиночка. Ты — волчица, Женя. А мы — так себе персонажики, зайчишки-трусишки. Мы побоялись взять на себя часть твоего одиночества. Пять минут назад я размышлял о том, какими глазами ты смотрела на нас. Что испытывала при этом. О том, что мы брезговали к тебе приближаться. Так вот, теперь я спрашиваю в третий раз: насколько ты одинока? И насколько ужасно всю жизнь быть одинокой? Ответь, Женя. Мне это важно».
Между тем Женя и братец продолжали орать. Мент как заводной тяжело ворочал головой на толстой шее: от одного к другому, от одного к другому. На его лице читалась скука. И вот в самый, можно сказать, кульминационный момент, когда Женя пыталась бумажкой об установлении отцовства треснуть братца по шее, раздался мелодичный бархатный голос:
— Девочка моя! Тебе нельзя так нервничать! Надо беречь себя, девочка моя! Спать, гулять, хорошо питаться. А кстати, что у нас сегодня на обед?
И в квартиру, неся впереди клетчатый живот, величественно вплыл папа.
Увидев папу, Женя застыла. Ее лицо перекосилось. Неожиданно она схватилась за живот и перегнулась пополам. Ее рот медленно, как будто нехотя, открылся, и из него вырвался дикий, звериный крик. Я с ужасом увидел, что из нее хлынул поток воды. Вода хлестала между Жениных ног, и через минуту на полу образовалась огромная лужа.
— Что вы стоите, молодой человек? — крикнул мне папа. — Она же рожает!
Я сгреб Женю в охапку и потащил на улицу. С Женей на руках пронесся мимо Гриши, который прогуливался с коляской вокруг клумбы и проводил нас удивленным младенческим взглядом, засунул ее в машину, дрожащими руками, не сразу попав ключом в зажигание, завел мотор и помчал в ближайшую больницу.
Женя рожала пять часов. Все это время я, злой, дрожащий, с трясущимися руками, ругающий про себя всех и вся, топтался в приемном покое больницы, время от времени стремительно выбегая во двор покурить, делая две-три судорожные затяжки и так же стремительно возвращаясь обратно. Хмурый братец привез мне Женин паспорт, страховой полис, зубную щетку и тапочки, буркнул на прощание: «Ну, это мы еще посмотрим!» — и отбыл, не поинтересовавшись, как, собственно, проходят роды, что, на мой взгляд, было чистейшим свинством с его стороны. На исходе пятого часа ко мне спустилась нянечка.
— С дочкой вас, папаша! — ласково пропела она.
Я сунул ей сотню и отправился домой.
У Жени в квартире я застал Гришу, баюкающего ребенка, и папу. Папа сидел за столом на кухне. Напротив сидел мент. Папа блистал крахмальной бабочкой и свежайшим жилетом. Китель мента был расстегнут. Виднелся толстый живот, обтянутый грязной майкой. На столе перед ними стояла почти пустая бутылка водки, селедочка, вареная картошка, блюдце с крупно нарезанным салом и буханка «бородинского» на разделочной доске. Вторая, пустая бутылка валялась на полу у ножки стола. И папа, и мент были уже ну очень хороши.
— Хорошая девочка, хорошая. Дочка моя. Приемная. Не выселяй ее, а то ведь пропадет дочка, по миру пойдет. А ей детей поднимать надо, — внушал менту папа, изящным жестом подцепляя на вилку кусочек селедки и отправляя его в рот.
— Не буддду… оббещщаю тебе, не буддду… только пусссть жжженитсся на этом… как его… на ппоккойнике, — бормотал мент, запуская в ту же селедку громадную пятерню.
— Не волнуйся, — резонно отвечал папа. — Голову даю на отсечение, жених против не будет. Да за такую красавицу любой пойдет.
Мент кивнул и, не удержав голову, уронил ее в миску с картошкой, благо та уже остыла.