Это было второе небесное предзнаменование моего будущего. Может быть, меха, в которых увидели меня две эти женщины, навеяли им притягательный образ Толстого? На встречу с Бергман я пришла в белой меховой накидке из гардероба Эльзы Триоле. Эльзе нравилось, когда я надевала «напрокат» ее наряды. Перед Жаклин же я предстала в черном пальто, отороченном черной норкой. Да черная же маленькая меховая шапочка...
Если совету Ингрид Бергман бежать на Запад я не вняла (а давала она его мне здорово вовремя, за створчатыми дверьми «Maxim's» «ворожила» ночь с шестого на седьмое октября 1961 года), то наш разговор об «Анне» запал в меня прочно и всерьез.
И когда в семидесятые я смотрела один из последних фильмов Бергман «Осенняя соната», любуясь ее уже, увы, чуть потронутым возрастом и болезнью, но по-прежнему пленительным королевским ликом, а премьера моей «Анны» была уже позади, за спиной — выстрадана и станцована, — волны щемящих чувств сжимали мне комом горло... Моя вещая, великая Ингрид!..
В том же самом зале «Maxim's» я была представлена чудаковатому художнику, с которым мы игриво поговорили... по-русски.
Семья Альфан — глава ее был министром Франции — пригласила меня в «Maxim's» на ленч. Метрдотель усадил нас за тот же стол, где я ужинала с Бергман. Или мне лишь мнилось, что тот?.. Свет был дневной... Спиной ко мне восседал породистый усатый месье немолодых лет с юнее юного спутницей — высокой красавицей-блондинкой, рассыпавшей пшеницу волос по обнаженной спине. Наш министр чуть припоздал к обеду и, направляясь к нам, поприветствовал нашего сотрапезника за соседним столом:
— Бонжур, Сальвадор...
Мы познакомились. Соседом оказался Сальвадор Дали. У его спутницы было имя Мишель, и я подумала, что мило, когда имя может равно принадлежать и женщине, и мужчине. Ох уж эти французы... Узнав, что я из России, Дали перешел на русский:
— Bojia korovka uleti na nebo dam tebe khleba...
Все рассмеялись.
— Balerina. Maya. Rossia...
— Вы говорите по-русски? Вот не ожидала...
— Galia. Zhensscina. Lenin. Rossia. Ballet...
Дали после каждого слова, с трудностью извлекаемого из испанской гортани по-русски, ставил точку. Знаменитые усы при этом вибрировали и покачивались. Красавица-блондинка терпеливо ждала, постукивая каблучками об пол, и, поигрывая, позванивала массивными браслетами на запястьях худощавых холеных рук. Вот так и поговорили мы славно по-русски.
Когда Дали, старомодно расшаркавшись и перецеловав всем дамам ручки, торжественно, по-театральному удалился (совсем как уход короля в прологе «Спящей красавицы»), — его прямая спина резко контрастировала изломам позвоночников метрдотеля и гарсонов, провожавших художника до дверей, — Альфан сказал мне, пригнувшись и стишив голос:
— Вы поняли, что Мишель — мужчина?..
— Мужчина? Быть этого не может...
— Но... это для эпатажа, ничего между ними нет, для экстравагантности...
_______
И еще был балетный мир Парижа. Пестрый, шумный, раскованный.
Серж Лифарь ворвался в мою артистическую уборную после «белого» акта «Лебединого».
— Вы напомнили мне Оленьку Спесивцеву. Это лучшая балерина веков. Она, как Вы, танцевала душой, не телом. Впрочем, и телом тоже. Замечательным телом...
В первый миг я даже не поняла, что это Лифарь. Невежливо, ощетинившись, отстранилась от бесцеремонного, громогласного посетителя. Но скоро смекнула, кто передо мной.
— Сколько раз я танцевал с Оленькой, столько раз понимал, что равных ей нет...
Тут Лифарь надавал тумаков всем именитым звездам балета прошлого и настоящего. Такт заставляет меня опустить имена его злосчастных жертв...
— Оленька, о Господи, прости мне согрешения, была страстно влюблена в меня. Но я не потому, поверьте, так восторгаюсь ею. Она была сущий ангел...
...Когда к концу нашей встречи с Ольгой Спесивцевой в доме для престарелых артистов толстовского фонда под Нью-Йорком я, злого любопытства ради, спросила Ольгу Александровну — хороший ли был партнер Лифарь, — та, мягко улыбнувшись, без раздумий, тихо произнесла одно лишь слово: «плохой»...
...После «черного» акта Лифарь вновь без стука вломился ко мне. Я была не одета и, прикрывшись полотенцем, поеживаясь, добрую четверть часа слушала продолжение панегирика Спесивцевой...
Внезапно, без всякой связи, Лифарь перешел на политику:
— Избегаю советских. Все они агенты НКВД. Все до одного. Мерзавцы. Доверяю только Вам. Такие руки-крылья не могут быть у доносчицы.
Я невольно кошу глаза на свои блеклые, вымазанные марилкой оголенные плечи.
— Читал я, конечно, что Вас боялись выпускать за границу. Терзали. Я приехал специально в 1956-м в Лондон вас посмотреть... Посмотрел, нечего сказать. Какого черта Вы торчите в Москве? Оставайтесь. Пойдем утром в полицию?..
Я взмолилась.
— Сергей Михайлович, я не успею облачиться в белую пачку. Пощадите...
Лотар начинает внушительной грудью надвигаться на Лифаря. Тот ведет свое.
— Большевики никогда не простят мне телеграммы Гитлеру в день взятия вермахтом моего родного Киева. Но я же не знал, что немцы будут так зверствовать!.. У меня много писем Пушкина, его реликвии...