Сорок лет без малого мой путь в кино был неразрывно связан с Людмилой Владимировной. В 1978 году я поступила во ВГИК в их с Е. И. Габриловичем сценарную мастерскую. Полгода спустя к нам пришли педагогами Н. А. Фокина и С. Л. Лунгин.
Кроме занятий общих бывали еще индивидуальные, со своим мастером. Я попала в группу Людмилы Владимировны и долгое время балансировала на грани вылета за профнепригодность. Всё изменилось, когда был написан сценарий «Ой, вы, гуси…».
Людмила Владимировна стала не только моим педагогом, но и другом. Надежным тылом в борьбе за право сказать своё слово в кинематографе. Не счесть, сколько раз после ВГИКа я мчалась к ней в Москву за поддержкой и верой. За спасением от уныния. В те глухие, застойные годы почти все мои замыслы и сценарии были непроходными. Но как только повеяло свежим ветром перестройки, Людмила Владимировна отдала «Ой, вы, гуси…» в журнал «Искусство кино», где сценарий был напечатан (спасибо за это и Людмиле Донец).
Публикация оказалась мостиком к Высшим курсам сценаристов и режиссеров, по которому не пройти бы мне без поддержки П. К. Финна, Ф. Г. Гукасян, А. А. Голутвы и В. А. Грамматикова. Они вошли в мою жизнь благодаря Людмиле Владимировне. Редкий дар – быть связующим, главным звеном в цепи встреч и событий! На моих глазах этот дар определил и судьбу ее бывшей невестки Натальи Громовой, и другие судьбы, в которых она принимала столь же деятельное участие.
Потому так мучительно переживала старость, определяя ее как собственную бесполезность, ненужность людям. И уже на пороге смерти продолжала работать со мной над сценарием, не позволяя бросить, оставить незаконченным. Я понять тогда не могла, что же так ее в нем волновало. И лишь стоя у гроба, кажется, поняла.
Нести добро в мир. До последнего вздоха.
Геннадий Островский
Когда пишут воспоминания о других, всегда пишут о себе.
Кем она была для меня? За что я ее любил? За ее голос? За шаль на плечах?
За то, что называла меня Геночкой?
На прощании в Доме кино жена одного из ее учеников сказала, что запомнила меня в роскошной норковой шубе до пят. Надо же, сказала она, вы меня не помните, а я вас запомнила, потому что в доме Л. В. на «Аэропорте» вы были в роскошной норковой шубе до пят, вот как живут сценаристы. Шуба и я, по ее воспоминаниям, случались лет двадцать назад. Я сказал, что у меня никогда не было норковой шубы, вообще шубы не могло быть, я никогда не носил шуб, один раз имел дело с галстуком – на свадьбе, и с бабочкой пару раз, на фестивальных дорожках, но так и не смог ее повязать. Но знакомая только лукаво смеялась, в смысле, чего уж теперь, не стоит оправдываться. Носили роскошную шубку, не стеснялись. Ну, ничего, бывает, мол, и похуже. Я на всякий случай даже перепроверил свой гардероб. Шуба мучила меня, не могла же эта знакомая так очевидно ошибаться, и после перекрестных допросов семьи, родственников и друзей вспомнилось о полуперденчике из дохлого крысиного меха, единственном представителе разряда меховых, который только и мог на мне оказаться. И то только в годы учебы в Ростовской консерватории, задолго до моего приезда в Москву. Но другого объяснения не было.
Так и остался для нее в этой шубе. Сытый, успешный человек. Скорее всего, негодяй.
Память туманна, как сон сторожа на еврейском кладбище вблизи кожевенного завода.
Я помню ее голос. Он был хриплым и тягучим, как поезд, на котором она ехала в эвакуацию с мамой. Я помню, как она об этом рассказывала, сидя в кресле на той еще старой квартире на Смоленке, туда вели ступеньки и дверь на первом этаже деревянного флигеля. Сейчас там, кажется, поликлиника, это было лет тридцать назад. За ней была большая загадочная жизнь, она казалась мне красивой старухой, сейчас мне столько, сколько ей тогда.
В этой ее квартире я оказался благодаря случайности, но, как часто бывает, решающей и бесповоротной. Она любила рассказывать об этом – как случайно прочла мою вступительную работу во ВГИК, когда случайно зашла в кабинет, где другой мастер откинул работу в ворох других со словами: «Какая-то антисоветская ерунда». И она сказала: «Дайте посмотреть».