Сердце у меня екнуло, когда полисмен снова появился на пороге, ведя за собой какого-то незнакомца. Нет, не цыганская любовь к побрякушкам продела в эти уши серьги из тончайшей золотой проволоки; не ветры прерий дубили эту кожу, превратив ее в измятый пергамент; не снежные заносы и горные кручи выработали эту характерную, с развальцем, походку. И разве не палящее солнце южных морей выжгло краску этих устремленных на меня глаз? Передо мной — увы — повелительно вставала тема, на которую мне предстояло импровизировать под бдительным оком пяти полисменов, — мне, никогда не бывавшему в Китае, не огибавшему мыса Горн, не видевшему своими глазами ни Индии, ни Рангуна.
Отчаяние овладело мной. На лице этого закаленного бурями сына морей с золотыми серьгами в ушах я читал свой приговор. Кто он и что он собой представляет? Я должен был разгадать его до того, как он разгадает меня. Мне надо было взять новый курс, прежде чем эти стервецы-полисмены возьмут курс на то, чтобы переправить меня в тюремную камеру, в полицейский суд, в энное количество тюремных камер. Если он первым начнет задавать вопросы, прежде чем я узнаю, что он знает, — мне крышка.
Но выдал ли я свою растерянность блюстителям порядка города Виннипега, сверлившим меня рысьими глазами? Как бы не так! Я встретил моряка восторженно, сияя от радости, с видом величайшего облегчения, какое испытывает тонущий, когда последним судорожным усилием хватается за спасательный круг. Вот кто поймет меня и подтвердит мой правдивый рассказ этим ищейкам, не способным ничего понять, — таков был смысл того, что я всячески старался изобразить. Я буквально вцепился в этого моряка и забросал его вопросами — кто он, откуда? Я старался уверить своих судей в безупречной честности своего спасителя еще до того, как он меня спасет.
Это был добродушный человек — его ничего не стоило обвести вокруг пальца. Наконец полисменам надоел учиненный мной допрос, и мне было приказано заткнуться. Я повиновался, а между тем голова моя работала, напряженно работала над следующим актом. Я знал уже достаточно, чтобы дать волю своему творческому воображению. Это был француз. Он плавал на французских кораблях и только однажды нанялся на английское судно. А главное, — вот удача! — он уже лет двадцать не садился на корабль.
Полисмен торопил его, предлагая приступить к экзамену.
— Ты бывал в Рангуне? — осведомился моряк.
Я утвердительно кивнул:
— Мы оставили там нашего третьего помощника. Сильнейший приступ горячки.
Если бы он спросил, какой горячки, я сказал бы «септической», а сам, хоть убей меня, не знал, что это такое. Но он не спросил. Вместо этого он поинтересовался:
— Ну как там, в Рангуне?
— Недурно; все время, пока мы стояли у причала, дождь лил как из ведра.
— Отпускали тебя на берег?
— А то как же! Мы, трое юнг, ездили на берег вместе.
— Храм помнишь?
— Это который же? — сманеврировал я.
— Ну, самый большой, с широкой лестницей.
Если бы я помнил этот храм, мне бы предложили описать его. Передо мной разверзлась бездна.
Я покачал головой.
— Да ведь его же видно с любого места в гавани, — разъяснил он мне. — Не нужно даже спускаться на берег.
Я всегда был равнодушен к храмам. Но этот рангунский храм я просто возненавидел. И я расправился с ним без всякого сожаления.
— Вы ошибаетесь, — сказал я. — Его не видно из гавани. Его не видно из города. Его не видно даже с вершины лестницы. Потому что, — я остановился, чтобы усилить впечатление, — потому что там нет никакого храма.
— Но я видел его собственными глазами! — воскликнул моряк.
— Это в котором же году? — допрашивал я.
— В семьдесят первом.
— Храм был уничтожен великим землетрясением тысяча восемьсот восемьдесят седьмого года, — объявил я. — Он был очень уж старый.
Наступило молчание. Перед потускневшим взором моего собеседника оживало видение юношеских лет: прекрасный храм на берегу далекого моря.
— Лестница сохранилась, — поспешил я утешить его. — Ее видно из любой точки гавани. А помните небольшой остров направо, у самого входа в порт? — Очевидно, там был такой остров (я уже приготовился перенести его налево), потому что он кивнул в ответ. — Ну, так его точно языком слизало! Там теперь серок с лишним футов глубины.
Я перевел дыхание и, пока он размышлял о разрушительном действии времени, придумывал для своей повести заключительные штрихи.
— А помните таможню в Бомбее?
Да, он ее помнил.
— Сгорела дотла, — объявил я.
— А ты помнишь Джима Уона? — спросил он, в свою очередь.
— Помер, — сказал я, хотя и понятия не имел, кто такой Джим Уон.
Опять подо мной ломался лед.
— А вы помните в Шанхае Билли Харпера? — поторопился я спросить.
Старый моряк тщетно ворошил свои выцветшие воспоминания — ничто не напоминало ему о мифическом Билли Харпере.
— Ну ясно, вы помните Билли Харпера, — настаивал я. — Его же все знают. Он уже сорок лет как там безвыездно. Ну, так представьте, он и сейчас там — ничего ему не делается.