– Но какое же? – сказал он. – Так думаешь ли, что весь вид, составляя одно, содержится в каждой из многих вещей – или как?
– Да что же препятствует, Парменид, содержаться ему? – отвечал Сократ.
– Следовательно, будучи одним и тем же самым – во многих вещах, существующих особо, он будет содержаться во всех всецело и таким образом обособится сам от себя.
– Не обособится, – возразил Сократ. – Как, например, день, будучи одним и тем же, в одно и то же время находится во многих местах, и оттого нисколько не отделяется сам от себя; так, может быть, и каждый из видов содержится во всем, как один и тот же.
– Куда любезен ты, Сократ, – сказал Парменид, – что одно и то же полагаешь во многих местах, – все равно как если бы, закрыв завесою многих людей, говорил, что одно находится на многих всецело. Или не это, думаешь, выражают твои слова?
Парменид различает причастность как признаваемый всеми опыт (например, все видят, что сейчас день) и причастность как форму тождества, по виду, числу или чему-либо еще. Первая причастность заведомо обманчива, подразумевая разные понимания, а вторая еще только требует обсуждения.
– Может быть, – отвечал он.
– Так вся ли завеса была бы на каждом или части ее, – по одной?
– Части.
– Стало быть, и самые виды делимы, Сократ, – сказал Парменид, – и причастное им должно быть причастно частей, и в каждой вещи будет уже не целый вид, а всегда часть.
– Представляется, конечно, так.
– Что же? Захочешь ли утверждать, Сократ, что вид, как одно, у нас действительно делится и, делясь, все-таки будет одно?
– Отнюдь нет, – отвечал он.
– Смотри-ка, – продолжал Парменид, – если ты будешь делить самую великость, и каждый из многих больших предметов окажется велик ее частью, которая меньше самой великости, – не представится ли это несообразным?
– Конечно, – сказал он.
– Что же? каждая вещь, получив какую-нибудь часть равного, – которая меньше в сравнении с самым равным, – будет ли заключать в себе нечто, чем сравняется с какою-либо вещью?
– Невозможно.
– Но положим, кто-либо из нас примет часть малости: сама малость будет больше ее, так как это ее часть. И тогда как сама малость окажется больше, то, к чему приложится отнятое, станет, напротив, меньше, а не больше, чем прежде.
– И этого-то быть не должно, – сказал Сократ.
– Каким же образом, Сократ, – спросил Парменид, – все прочее будет причастно у тебя видам, когда не может принимать их ни по частям, ни целыми?
– Клянусь Зевсом! – отвечал Сократ. – Такое дело, мне кажется, вовсе не легко решить.
– Что же теперь? Как ты думаешь вот о чем?
– О чем?
Парменид загнал молодого Сократа в тупик, указав, что причастность подразумевает либо наличие частей, какой-то из которых причастный овладевает, либо то, что причастные друг другу вещи становятся частями какого-то большего целого. Но в первом случае окажется, что идея не равна себе, а во втором – что вещи не равны себе. Сократ уже готов признать, что видов столько же, сколько вещей, и можно установить хотя бы арифметическую тождественность, если другие у него после каверзных вопросов Парменида не получаются.
– Я полагаю, что ты каждый вид почитаешь одним по следующей причине. Когда покажется тебе много каких-нибудь величин, ты, смотря на все их, представляешь, может быть, одну какую-то идею и отсюда великое почитаешь одним.
– Это правда, – сказал он.
– А что само великое с прочими величинами? Если таким же образом взглянешь душою на все, не представится ли опять одно великое, чрез которое по необходимости все это является великим?
– Вероятно.
– Стало быть, тут представится иной вид великости, происшедший независимо от самой великости и от того, что причастно ей, а над этими всеми – опять другой, по которому выйдут велики эти, – и каждый из видов уже не будет у тебя один, но откроется их бесконечное множество.
– Но каждый из видов, Парменид, – заметил Сократ, – не есть ли мысль? – а мысли негде больше быть, как в душах: так-то каждый остался бы, конечно, одним и не подвергался бы уже тому, о чем сейчас было говорено.