В Амстердаме живет одна женщина, которая каждый вечер молится за тебя, что очень великодушно с ее стороны, так как кроме Господа она любит только его. Любит первой и последней любовью в ее жизни. Я рада, что кто-то за тебя молится. Благодаря этому твоя жизнь защищена больше. Я же на такое пока не способна. На самом деле я не взрослая, быть может, за исключением отдельных просветленных мгновений, но обычно во мне уживаются все пороки, затрудняющие человеку путешествие на небеса. Ревнива, с мещанскими предубеждениями и с чем только еще хочешь. К счастью, мне известно, что в жизни главное, и, возможно, однажды наступит вечер, когда, освободившись от всех мелких подспудных мыслей и ревности, я помолюсь за тебя. А ты этим вечером неожиданно почувствуешь радость жизни, примиришься с ней, как этого давно уже не было, и не будешь знать, откуда пришло это чувство. Но пока что я далека от этого. А сейчас мне надо поработать. Что ты делаешь в этот момент? Твоя ежедневная борьба за существование настолько тяжелее моей, что я должна была бы по отношению к тебе испытывать чувство вины, как и по отношению ко всем, кто должен биться за свое пропитание, стоять в очередях и т. д. Это возлагает на меня большие моральные обязательства и ответственность.
Мое главное занятие — изучение русского языка и той большой, дорогой мне страны, где говорят на этом языке. В тот день, когда твоя нога ступит на эту землю, я слепо помчусь на вокзал и куплю билет, который отвезет меня прямо в сердце той страны. Как тебе такой инфантильный романтизм ранним утром? В такое время, как это? Да, мне стыдно, но это правда, такое иногда происходит в моей фантазии. Ах, Герта, если бы ты только знала, под какой угрозой находится здесь наша жизнь. В это солнечное утро я так простодушно пишу «нога ступит на эту землю» и «встретимся друг с другом», но, может быть, до того времени мы давно сгинем в каком-нибудь суровом холодном лагере. Здесь день ото дня усиливается угроза нашей жизни, и чем это все закончится, мы не знаем.
Четверг [25 июня 1942], вторая половина дня.
Из письма моего отца с его неподражаемым юмором:«Сегодня наступила безвелосипедная эпоха. Мишин — я доставил лично. В Амстердаме, как я прочел в газете, евреи еще имеют право ездить на велосипеде. Что за привилегия! Теперь нам не нужно бояться, что велосипеды могут украсть. Для наших нервов это замечательно. В свое время мы сорок лет в пустыне тоже обходились без велосипедов».
27 июня [1942], суббота, 8.30 утра.
Со многими в одной тесной камере. Разве не это наша миссия — посреди дурных испарений человеческих тел «сохранить аромат наших душ»?Вчера на нашем музыкальном вечере, после четырехручной пьесы Шуберта и последующей Моцарта, S. сказал:
И Миша, медля в поиске слов, но потрясающе метко:
В конце вечера я еще немного прошлась с ним по набережной. Меня вдруг охватило чувство быстро приближающегося прощания, и я сказала: «…Наверное, у нас вообще больше нет будущего…». На что он ответил так: «Да, если „будущее“ понимать в материалистическом смысле, то да…».
«Без кофе и сигарет жить можно, — возмущенно сказала Лизл, — но без природы — нет, это невозможно, ее отбирать не смеют ни у кого». Я: «А ты представь себе, что мы должны были бы отсидеть несколько лет тюрьмы, и воспринимай пару деревьев напротив как лес. И в тюрьме у нас все же будет еще относительная свобода движений».
Лизл. Временами она выглядит как маленький эльф, купающийся теплой летней ночью в лунном свете. Но она три часа в день чистит шпинат и чуть ли не до потери сознания стоит в очереди за картофелем. А иногда из глубины ее маленького тела, слегка сотрясая его, вырывается короткий вздох. В ней — застенчивость и большая чистота, хотя факты ее жизни отнюдь не целомудренны. В то же время в ней есть что-то крепкое, исконно природное. Короткие приступы подавленности у нее бывали недолгими, преходящими. И она бы очень удивилась, если бы узнала, что я здесь пишу о том, что фактически она мой единственный настоящий друг среди женщин.