И нужно иметь силы страдать в одиночку, не нагружая других своими страхами и заботами. Этому мы должны еще учиться и призывать к этому друг друга, и если не получается мягко — тогда строго. Когда я говорю, что тем или другим образом свожу счеты с жизнью, это не означает мою покорность судьбе.
Разновидность пресыщенности? Нет. Это от минуты к минуте тысячекратно повторяющиеся жизненные испытания, в которых и для страданий тоже есть место. Это правда, на сегодняшний день нет такого места, в котором бы их не было. Многое ли в итоге решает, что в одном столетии господствует инквизиция, а в другом людям причиняют страдания войны и погромы? Бессмысленные страдания, как они сами говорят. Страдание всегда претендовало на свое место и права, и многое зависит от того, в какой форме оно выражено. Решающим является, как его переносить; в состоянии ли ты, не отрицая при этом самой жизни, включить его в свою жизнь. Но может, это лишь теория, не проверенная на практике? Размышления за письменным столом, где меня доверчиво окружают книги, как там, на улице, — жасмин? Не думаю. Вскоре я предстану перед последней чертой. Наши разговоры нынче нашпигованы фразами типа «я надеюсь, что он еще сможет отведать клубники». Я знаю, как Миша, с его слабым здоровьем, должен бегать на вокзал, я думаю о бледных детских лицах Мирьям и Ренаты и о горестях многих других. Мне каждую минуту все, все это известно в полной мере, и иногда я склоняю голову, как под тяжелой ношей, лежащей на моем затылке, и одновременно с тем, как я, зная обо всем, склоняю голову, появляется потребность почти автоматическим движением сложить руки. Могла бы так сидеть часами. Мне все известно, и я все могу выдержать и стать сильнее. И также я уверена, что жизнь прекрасна, достойна и полна смысла. Вопреки всему. Это не значит, что мое настроение всегда возвышенное. После долгой дороги, после ожиданий в очереди можно быть уставшей, как собака, но опять же и это относится к жизни, и где-то в тебе есть что-то такое, что никогда больше не покинет тебя.
3 июля 1942, пятница, 8.30 вечера.
Это правда, я все еще сижу за тем же письменным столом, но под всем предшествующим надо подвести черту и дальше писать уже в другом тоне. Нужно предоставить место новой данности, надо включить ее в свою жизнь. Речь идет о нашей гибели, о нашем истреблении, по поводу которого не следует больше строить никаких иллюзий. Нас хотят полностью уничтожить, мы должны принять это и жить дальше. Сегодня меня обуяло глубокое уныние, я попытаюсь с ним справиться, ибо если уж мы должны подохнуть, то сделать это надо по возможности грациозно. Я не хотела выразить это так тривиально. Почему именно сейчас возникло это чувство? Из-за волдырей на ступнях от беготни по этому жаркому городу, в котором так много людей со ступнями, истертыми в кровь, — с тех пор, как они не смеют больше ездить на трамвае? Из-за бледного личика Ренаты, которая своими маленькими ножками должна по жаре бежать в школу, час туда и час обратно? Потому что, простояв в очереди, Лизл все равно не получит овощей? Из-за такого ужасающего количества незначительных по сути вещей, объединившихся в большую уничтожающую борьбу против нас. И все другое, гротескное и с трудом представляемое: S. не смеет больше навещать меня в этом доме, он должен отказаться от своего рояля и книг, а я больше не имею права пойти к Тидэ и т. п.Ладно, я приму эту новую данность: нас хотят полностью уничтожить. Теперь я это знаю. Я не буду нагружать своими страхами других, не буду огорчаться, видя, как другие не понимают, что с нами, евреями, происходит. Одна данность не должна ни пожирать, ни разрушать другую. Я работаю и продолжаю жить с теми же убеждениями, и нахожу жизнь полной смысла, несмотря ни на что — полной смысла, хотя вряд ли осмелюсь высказать это в обществе.