Я рассказал, что сегодня заходил Эмка Мандель (Коржавин) и поведал мне, что 11 декабря Солоухина вызывают на Секретариат за ношение перстня, сделанного из золотого червонца с изображением Николая Второго. А в прошлое воскресенье мы были с Солоухиным в Успенском соборе Новодевичьего монастыря на отпевании П.Д. Корина, выстояли три часа митрополичьей литургии. Мы с Солоухиным бывали и дома у Корина, и в мастерской, которую устроил ему еще Горький. Павел Дмитриевич был сердит на Солоухина за «Изъятие даров» в его «Русских письмах». Хотел выступить с опровержением, но когда на Солоухина стали клеветать в «Вечерней Москве» Индурского и еще где-то, передумал, отказался.
Разговор перешел на религию. Женя напомнил:
– Вольтер, на смертном одре, сказал: «Умирая, я проклинаю церковь, восхищаюсь Богом, ненавижу своих врагов и благодарю друзей». Вольтер, Пушкин потому и выступали против церкви, что знали: она неколебима. Они хотели лишь поправить кое-что.
– Но вот уж Толстой не о поправках думал.
СТРОКИ ИЗ КОРОБКИ ДЛЯ ШАМПАНСКОГО
Недавно в шкафу, что в коридоре городской квартиры, обнаружил коробку из под шампанского (printed and made in France) «Наполеон». С этой бутылкой пришел на мое пятидесятилетие Женя Винокуров. Она до сих пор стоит в посудном шкафу – уж очень красива, а стекло на ощупь – как шелк. Да ведь Винокуров!.. И в этой коробке – когда-то давно сложенные там старые письма. Почти ни на одном нет даты, что меня всегда злит, только изредка указано число, но нет года. Поэтому иногда не удается вспомнить обстоятельства, при которых письмо написано, а порой даже – кто писал. И, Боже мой, какие на иных страницах страсти! Вспомнается Тютчев:
Да, именно так: сколько жизни было тут! Но у Тютчева о письмах не ему, а тут – все мне. Тем сильнее мое желание в иных случаях «пасть на колени».
Вслушайтесь: кто, кроме грешного ангела во плоти, мог написать вот так:
«Володя, милый!
Я никак не могу прийти к Вам. Извините ради бога. Очень хочу, но ничего не получается. Может быть, так даже лучше. Если очень захотите, то после «Железной маски» можем встретиться. Но просьба большая, не уводите меня от Вали. Оказывается, из-за нее могут быть неприятности. Будем вести светский разговор.
Целую, мой хороший. Л.».
Через несколько, видимо, не пустых дней:
«Милый мой Бушин,
как я хочу тебя увидеть! Я не знаю, что это, но видеть тебя хочу все время. Я прибежала бы к тебе в твою маленькую комнату, а ты сказал бы: «Здравствуй, мое милое рыжее солнышко!»
Как я хочу слышать твой голос, видеть твои добрые глаза.
Боже мой, как я люблю тебя!
Не хотела ужасно, не хотела и не думала, что так получится. Ведь я с каждым днем, часом, минутой люблю тебя все сильней. Я закрываю глаза и мне становится страшно, что все это когда-нибудь кончится, мне кажется, что я для тебя только игрушка, красивая игрушка, и все.
У Бунина есть такая вещь – «Грамматика любви». Там сказано, что женщина прекрасная (какой ты меня считаешь) уступает первое место в жизни мужчины женщине милой. Так как же? Стоит ли мне волноваться?»
И в другом письме: «Бушин, ты не можешь так уехать… Я ужасно хочу быть с тобой. Я бы каждый вечер оставалась у тебя и любила, любила, упивалась бы твоей лаской, твоими руками, тобой…
Ты даже не представляешь, как мне хорошо с тобой, у меня давно не было такого. Но я сейчас не могу… Что мне делать, Бушин? Что нам делать?
Письма-то хоть писать будешь?
Бушин, я люблю тебя, мне будет без тебя плохо, плохо. Не уезжай! Ты же хотел остаться до 7-го, а мне и этого мало. Я даже не знаю, схожу с ума, что лучше, чтобы ты остался или уехал? Не знаю, что будет, если ты уедешь. И боюсь, если останешься…»
И еще: «Я шла к тебе в среду, но почему-то подумала, вдруг ты скажешь что-нибудь ужасное для меня, и потому не вошла, а постояла под окном, посмотрела на свет и ушла… В пятницу я не могу приехать при всем моем большом желании. По всей вероятности, приеду 29-го совсем. Я тебе обязательно позвоню, как приеду. А в субботу мы сможем поехать ко мне. Это было бы прекрасно!