– Это значит, – сказал Женя. – Солженицын не мыслит государственно. Вот Шульгин – он кивнул на книгу, – был государственник. Наша беда не в цензуре, а в том, что у нас нет ее. Цензура – это Гончаров, Тютчев, Аксаков, Константин Леонтьев. Цензор должен в огромном кабинете сидеть в мундире, всюду гербы. А у нас цензорами работают выпускники литфаков. Требовать отмены цензуры это все равно, что требовать ликвидации милиции. В Западной Германии очень строгая цензура, очень строга католическая цензура, и она права. Будьте добры творите искусство без того, чтобы показывать половые органы. На Западе реклама показывает фотографии обнаженных женщин, но на нужных местах – плашки. Ведь если отменить цензуру, тебя кто угодно оклевещет, будут проповедовать гомосексуализм и т.д. Дай волю таким, как Евтушенко и Вознесенский, они ведь ради успеха штаны будут на эстраде снимать. Ведь людей бездарных, клеветников больше, чем настоящих писателей. Ныне век сенсаций. И в погоне за ней будут стремиться переплюнуть друг друга.
– Ведь Солженицын, – продолжал Женя, – в лагерях видел, каковы люди. Я слышал, что в каком-то романе он говорит: «Попробуй выпусти таких». Солженицын – изумительное явление, большой писатель по силе искренности, таланту, судьбе он решил ничего не бояться. Но он не созрел до понимания государственности. У нас интеллигенция считает, что все дело в «начальстве», что если ликвидировать его, то люди воспарят на крылышках. А на самом деле они перережут друг друга. Как только общество осознает себя как единство, оно устанавливает цензуру и полицию.
– Я люблю «Один день Ивана Денисовича», а «Матренин двор» и «Случай на станции Кречетовка» мне не нравятся. Народ не богоносец, он состоит из живых людей. Прочитай «Живые мощи» Тургенева. Это в сто раз сильнее, чем «Матренин двор». А то, что описано в «Случае», могло произойти на любой войне, например, на франко-прусской.
– Я возражаю:
– Нет, тут показан тип именно нашего молодого человека 30-х годов с его абстрактным представлением о жизни, оторванностью от многих житейских вещей. «Капитал» Маркса знает, но не может понять, что квартирная хозяйка хочет с ним спать.
– Нет, такие молодые люди были всегда еще и до «Капитала». Мысли обоих рассказов мелки, неинтересны… Народ не богоносец. Почему Шолохов, великий, гениальный писатель, в начале «Тихого Дона» рассказывает, как Аксинью, героиню, которую он любит, насилует отец, а ее братья закалывают отца вилами. Он любит казаков, любуется ими, но почему начинает рассказ о них с такой страшной трагической ноты? Только гениальный писатель может начать с такой высокой, резкой ноты. Но зачем? Для того, чтобы рассказ о революции предварить упором на то, сколько в человеке зверского. Это мое толкование.
– А отрицать цензуру это отрицать законность. Бентам сто пятьдесят лет назад говорил, что законность люди должны защищать, как стены своего собственного дома.
– Пусть разрушится мир, но восторжествует законность, – напоминаю я римлян и говорю, что несколько раз звонил в «Правду» по поводу того, что на ее страницах пропагандируется нарушение законности: с восторгом рассказывают о присвоении колхозам, поселкам, улицам имена здравствующих лиц, что запрещено законом в 1957 году. Мне всегда отвечают: закон законом, но есть живая жизнь, мы прославляем наших героев, достойных людей. Я отвечал: надо соблюдать закон или отменить его. Даже написал об этом в адрес XXIII съезда на имена Гагарина и Терешковой, предлагая им выступить за соблюдение законности, которую ради них особенно часто нарушают. Даже не ответили.
– Россия не доросла до понимания законности. Вместо законности у нас предпочитают «правду-матку». А ведь, казалось бы, еще Пушкин в юности взывал:
– Уже в юности Пушкин был государственником. А у нас исходят из того, что вопросы надо решать «по душам». Я несколько раз слушал Фурцеву. Она даже не понимает, что существует проблема законности. Ей говорят: «Такие-то люди построили дачи, ибо есть закон, разрешающий это». Она возмущается: «При чем здесь закон, если мы коммунисты!» То есть зачем коммунисту дача.