Проникнув между яичниками, я вырезал несколько бесформенных темных органов, вырывая их, когда они застревали, развлекаясь тем, чтобы раскладывать их в разных местах, повинуясь чистой прихоти, и таким образом воздвиг алтарь изуродованной плоти: почки отправились под голову, печень оказалась между ног, селезенка легла слева от тела. Плоть, срезанную с бедер и живота, я положил на стол, наподобие длинных ломтей сыра, сохнущих на солнце. Бедра, чьи объятия знаменовали бы райское блаженство для всякого, очутившегося в них, я обкромсал до самых костей. То же самое с выпуклостью промежности, колодца жизни, которая легла на стол тремя здоровенными кусками. Я немного повернул тело, чтобы добраться до правой ягодицы, и мой нож жестоко прошелся по ней, словно это был жареный поросенок на семейном обеде в пасхальное воскресенье, а Бог смотрел на все это с неба и улыбался. Затем я перешел к шее и начал колоть ее острием, поскольку по какой-то причине целая шея была для меня оскорблением; я рубил и кромсал, отделяя мягкие ткани и проникая к позвоночнику. Оголив грудную клетку, я извлек сердце. Оно не сопротивлялось, но с готовностью перешло мне в руку – большой комок мышц, серый в полумраке, тяжелее, чем можно было бы подумать, все еще покрытый липкой кровью, которую он гонял по всему телу. Я отнес сердце к своему сюртуку и убрал его в правый карман, уверенный в том, что оно будет надежно скрыто под пальто.
Мои перчатки пропитались кровью и перепачкались в жидком жире, запястья и предплечья были заляпаны брызгами, и я знал, что брызги попали также мне на лицо и на сорочку; если б меня сейчас увидели, я был бы тем самым Джеком, которого все боятся, Джеком-Демоном, нисколько не тронутым своим приходом в мир крови и выпотрошенных внутренностей, где лишь очень немногие чувствуют себя уютно. Воины железного века, сражавшиеся в ближнем бою мечами и копьями, должны были знать то, что знал я, как в наши дни это знают некоторые врачи и, наверное, работники похоронных бюро, но для подавляющего большинства людей цельность тела являлась некоей философской константой, неотъемлемой от их восприятия мира. Нарушить ее было равносильно тому, что перевернуть все вверх ногами, и в этом отчасти заключалось волшебство моего чрезмерно мощного воздействия на аккуратный, прилизанный мир.
Наконец неизуродованным осталось одно только красивое лицо. Оно даже было спокойным, не тронутым ужасами тела, которому принадлежало. Это никуда не годилось, и далее последовала самая гнусная низость, до которой я опустился, что понял даже я, знающий в низости толк. Подобно пьяному мяснику, изливающему свою злость на говяжьей туше, я обрушился на лицо. У меня не было ни системы, ни мыслей, ни плана, а только цель – сотворить в красоте как можно больше зверских, уродующих надрезов, оскорбить всех поэтов на небесах и всех художников в преисподней, а также все человечество, боготворящее красоту, то есть, можно сказать, все человечество без исключений. Я рубил. Я кромсал и резал. Я пилил. Я вонзал. Я отрезал нос, щеки, брови, уши. Я отрезал губы до самого подбородка. Я наносил удары, повинуясь прихоти, без какого-либо плана, просто выбирая для осквернения новый участок кожи. Каждый новый разрез оставлял после себя свой собственный кровавый след, а все вместе они превратили тело в нечто такое, в чем больше не было ничего человеческого, настолько выпотрошенное, искромсанное и изуродованное, что одного взгляда на него было достаточно, чтобы понять, что среди нас есть тот, кто не знает никаких пределов. Я посчитал, что это станет хорошим посланием грядущей современной эпохе. Человек способен на любые зверства, как я доказал здесь сегодня.
Наконец я угомонился. Я оставил глаза нетронутыми, поскольку хотел, чтобы все увидели, что еще совсем недавно Мэри Джейн была человеческим существом. Глаза обеспечивали связь моей абстракции с реальным миром. Далее получилось так, что последняя моя вспышка энергии развернула лицо Мэри Джейн влево, и теперь ее мертвый взгляд должен был встречать всех полицейских и журналистов, входящих в ее царство. Я нашел этот прием в высшей степени артистичным, хоть и получилось все непроизвольно.
В тусклом полумраке творение моих рук выглядело ландшафтом сплошных руин, таким же причудливым, как Карфаген после римлян или Троя после греков, но все это находилось в пределах одного женского тела. Я отступил назад, учащенно дыша, обливаясь по́том, быть может, чувствуя легкую дрожь в коленях и неприятную пустоту в желудке. Пришло время оставить мечты и вернуться к повседневности. Я понимал, что мне нужно действовать быстро, ибо скоро мир проснется. Подойдя к окну, я осторожно выглянул на улицу и увидел, что добрая треть небосвода уже озарена рассветом. Солнце прокладывало себе дорогу вверх, хотя и за пеленой туч. Дождь все еще не прекратился, и крупные капли разбивались о мостовую; сильный ветер гнал туман через маленький узкий двор, носящий имя Миллера, которому вскоре предстояло прославиться на весь мир.