– А на работу мне звонить нельзя.
«Раз работает – значит, старше меня, или, может, просто в вуз не поступила».
Мысли проносились вихрем, чувства были обострены, и я все напирал:
– Господи, ну дай телефон, я не знаю чей, соседки, подружки… Скажи, где оно, то дупло, через которое мы с тобой будем, как Маша с Дубровским, сношаться…
Она опять хохочет.
– А у тебя самого, что, тоже нет телефона?
– Есть.
– Запиши мне, я сама позвоню.
– Да, конечно.
И я лихорадочно – до отправления поезда остаются две минуты – лезу в свой полиэтиленовый пакетик (в те годы парни часто ходили с пакетиками, и никто не видел в том ничего зазорного, а если пакет фирменный, то вообще являл собой предмет гордости). Так вот, я достаю из него ручку, тетрадь с чужими конспектами по научному коммунизму, в дерматиновом переплете, девяносто шесть листов, безжалостно вырываю страницу, крупными цифрами пишу свой телефон: 373-… и так далее, ниже, еще более крупно, свое имя, протягиваю, она берет листок, аккуратно складывает, сует в свою сумочку.
– Ну, мне пора. Спасибо, что проводил.
– Нет, подожди!
Мой номер на клочке – ниточка крайне ненадежная. Она может его потерять, забыть, просто не позвонить.
– Какой запасной канал связи? – пытаюсь я вернуться в рамки деловитого и одновременно шутливого общения.
Она опять смеется и легко впрыгивает в вагон.
– Мы репетируем по средам и пятницам, с шести до восьми.
– Послезавтра придешь?
Но двери уже шипят, закрываются. Я не слышу, что она отвечает.
– Что, что ты говоришь?
Она несколько раз кивает сквозь пыльное стекло.
И поезд трогается, я поднимаю приветственно руку, а она простосердечно и весело, как почти все, что она делает, машет мне. А я ей, конечно же, отвечаю.
И, когда электричка отчаливает, я вдруг замечаю, что вокруг меня будто бы все потускнело, посерело, набежали тучи – хотя, как и прежде, мягко светит позднее вечернее солнце…
Какой уж тут, спрашивается, коммунизм? Да еще научный? Даже если экзамен – завтра? Даже если он – последний в сессии? И решается, какую тебе ближайшие семь месяцев будут платить стипендию? Получишь «отлично» – заработаешь стипуху повышенную, сорок шесть рублей. Если «хор.» – сороковник. А коли тройку или того хуже – вовсе вспомоществования не дадут… Сорок «рэ» солидная, между прочим, сумма – если учесть, что обед в студенческой столовой стоит тридцать копеек, а бутылка пива – тридцать восемь.
И все равно: я валялся на кровати, мусолил чужие конспекты, пытался писать «шпоры» – а мысли улетали к НЕЙ. Солнечная, веселая, красивая, черноглазая… И еще я с замиранием сердца бросался к телефону после каждого звонка – вдруг ОНА? И хоть рассудок говорил: вряд ли позвонит, наверняка не позвонит, тем паче что у мамы ее, она сказала, день рождения – все равно сердце замирало: а вдруг?
Но нет – звонили «в праздной суете разнообразные не те». Звонили друзья: просили конспекты, набивались в гости. Звонил родителям – те отсутствовали, вместе с младшей сестренкой были на даче (пустая квартира,
Я и без того подругу свою не очень-то баловал, рассматривал ее лишь как отмычку в мир большого секса, и не более того – а теперь и вовсе, вгорячах после встречи с Наташей, решил чуть ли не покончить с нею навеки: потому как любить ее казалось мне немыслимо, а врать – стыдно.
И заниматься окончательно бросил, поставил на стереофоническом проигрывателе «Аккорд» недавнюю пластинку с записью спектакля Театра имени Ленинского комсомола «Звезда и смерть Хоакина Мурьеты». Бродил по квартире, подпевал музыке Алексея Рыбникова, словам Пабло Неруды в переводе Павла Грушко:
А потом – наплевать, что назавтра экзамен – вдруг собрался и бросился вон из квартиры…
Тогда район метро «Ждановская[2]
», где мы с родителями проживали, представлял собой совершенно тихое место. Ни рынка тебе, ни магазинчиков, ни палаток. Ни хаотичного движения машин, стихийных парковок, носильщиков, фур, частных торговцев… Все эти лохматые грибы капитализма много позже проросли сквозь существовавший уже тогда городской пейзаж: многоэтажки, дорожки, деревья… Как опята, доброкачественные, а, может, и ложные прорастают на пнях.