Сначала из бани возвратился отец. Он вошел в избу как чужой. Долго и мрачно озирался по сторонам, тупо глядел на красный угол с иконами и лба не перекрестил, недовольно посмотрел на лавки, в обе стороны уходящие от него на всю длину и ширину избы, будто впервые разглядывал печь, полати, рукомойник. Потом взял со стола бутылку с самогоном, приготовленную для него специально на «после бани», налил в ковш и выпил. Закурил. Потом выпил второй ковш. Я первый раз видел папиросы. Благоухание дыма, подымавшегося после каждой его медлительной затяжки, доходило до меня. Это не был запах деревенского самосада, который мужики сеяли на огородах и сами готовили осенью. Это было что-то невероятное. «Вот гадина, — думал я со злобой, — какой самосад курит, небось каких денег стоит».
Отец склонился над столом. Долго сидел, погрузившись в раздумье, не отрываясь глядел на столешницу, лишь изредка что-то проговаривал про себя, потом поднялся на полати, грузно лег и вскоре уснул.
Потом тяжело и непривычно, будто робея, вошла мама. Разделась и села на лавку как гостья. И залилась слезами — так плачут женщины, когда остаются одни, полагая, что их никто не видит.
Недаром говорят, что ни жестокий гнев, ни неукротимая злоба не могут сравниться с ревностью. Я убедился в этом на следующий день после приезда отца.
Утром отец ушел в деревню: надо же опохмелиться, да и друзей повидать. А друзья кто? Тот же Вася Живодер, гадина и хвастун.
После обеда отец вернулся из деревни пьяный, в обнимку с Васей. Тот остался стоять на пороге, а отец взял чересседельник, висевший на крюке, обмотал конец вокруг кисти правой руки. Вышла из-за печки мама.
— Здорово живешь, кума! — поздоровался с ней Вася. Мама не ответила.
Отец, дико глядя (я до сих пор помню этот взгляд), спросил маму, угрожающе наклонив голову:
— Ну что, всласть натешилась без меня?
Подтащил ее за волосы к иконе, поднял ей голову:
— Взгляни-ко на бога-то, устыдись.
Но тут вступилась бабка Парашкева.
— Егорушка, закрой чужой грех, бог тебе два простит, — запричитала она.
Это только воодушевило отца. Он ударил маму по голове и стал бить по лицу. Когда мама упала, он топтал ее ногами, таскал за волосы, пинал. Он бил ее, вкладывая в удары всю свою мужичью силу, всю злобу обманутого мужа, всю обиду на то, что он опять дома.
Я не заметил, когда убежал Вася Живодер. Когда мама упала, его уже в доме не было.
Прибежал дед Ефим, решительно встал между мамой и отцом, но отец отбросил его в сторону. Дедушка закричал:
— Егорка, опомнись!
Отец продолжал бить. Дедушка опять бросился к нему с криком:
— Не тронь ее, душегуб!
Отец схватил его за грудь, легко посадил на лавку, будто припечатал к стене, и угрожающе заорал:
— Отойди, старик! Убью!
Но дедушка не сдавался. Откуда появилось бесстрашие в этом старом и легком теле! Он прыгал на сына, ушедшего из-под его власти, кричал, плевался и плакал.
Бабка Парашкева стояла подбоченясь и говорила маме, которая уже ничего не могла услышать:
— Во-о-от, и до тебя добрались, поганая. И у тебя подняли подол и срам открыли. Вот тебе за похождения. Вот тебе за непотребства твои. И на что надеялась, Серафимушка, яблоцько мое налитое?
Я думал, что никогда не прощу бабке Парашкеве этой гнусности. Но вот прошло время, и, когда она умерла в тридцать восьмом году, я плакал навзрыд и написал из города такое грустное письмо, что домашние смеялись надо мной как над дурачком, а когда я приехал домой на каникулы, немало потешались по этому поводу. Но в тот миг я ненавидел бабку Парашкеву и скрипел зубами, будучи не в силах ничего сделать не только одичавшему отцу, но и этой глупой и злобной, выжившей из ума старухе.
Мама тихо лежала на полу в растерзанном нарядном платье, и только огромные сумасшедшие глаза ее следили за происходящим. Все остальное в ней казалось умершим. Сначала она буквально сжалась в клубок. Потом руки повисли как плети, ноги, казалось, отнялись. Она не двигалась, ее поникшее тело было раздавлено. Сначала она тяжело дышала. Потом дышать перестала. Беспомощно опущенная голова жила одними глазами. Отец сначала с ненавистью смотрел на грудь, вывалившуюся из разорванного платья, на белую, некогда нежную и гибкую шею, которая была открыта сейчас до самых плеч, таких прекрасных, таких чистых и упругих, которые были только у моей мамы. Потом, видимо насладившись страданием мамы, он плюнул и отвернулся.
Наконец мама начала отходить. Она уже смотрела вокруг спокойно, покорно охала, безразличный взгляд ее ни на чем не останавливался, и так было до тех пор, пока отец, обессилев, не свалился на пол и не уснул.
Тогда я незаметно подполз к маме и начал шептать:
— Пускай он убьет нас вместе. Мам, а мам! Пускай убьет! Не хочу я жить без тебя.
Мама усмехнулась искусанными губами, нащупала мою руку и стала ее гладить, всхлипывая и пытаясь утешить. А я уже громко говорил:
— Мам, а мам! Ты погоди! Я только вырасту. Ты погоди! Я убью его. Возьму топор и убью его, поганого. И Ваську убью, Живодера.
Георгий Фёдорович Коваленко , Коллектив авторов , Мария Терентьевна Майстровская , Протоиерей Николай Чернокрак , Сергей Николаевич Федунов , Татьяна Леонидовна Астраханцева , Юрий Ростиславович Савельев
Биографии и Мемуары / Прочее / Изобразительное искусство, фотография / Документальное