«Жереми.
Это письмо я пишу тому, кого любила и потеряла. Может быть, тебе, Жереми. Если у тебя сегодня день просветления, ты меня поймешь. В противном случае эти слова покажутся тебе смешными. Да, ты, наверное, посмеешься надо мной, над моими предосторожностями, над моим страхом.
Я не хочу говорить с тобой, не хочу тебя видеть. Это слишком тяжело, Жереми. Знаешь, даже писать это письмо — нелегкое испытание. Кому я пишу? Что я должна сказать? Что рассказать тебе? Должна ли я открыться? Как ты перечитаешь это письмо завтра? Используешь ли его в процедуре развода? С тебя станется выдать меня за сумасшедшую. Так что, видишь, я пишу это письмо на компьютере и не стану его подписывать. Я вынуждена все просчитывать на ход или два вперед, не для того, чтобы бороться с тобой, потому что ты все равно сильнее меня, но чтобы защититься.
Я не могу продолжать так жить. Не могу мириться с твоей психической неуравновешенностью. Тебе, наверное, тяжело это читать. Ведь сегодня ты ничего не знаешь о том, что с нами случилось. Ты помнишь только счастливые дни, те отдельные дни рождения. Ты даже не знаешь своих детей.
Моей последней истинной надеждой была эта кассета, Жереми. Посмотрев ее и прочитав твое письмо, я испытала ужас от миссии, которую ты мне поручил, и счастье оттого, что человек, которого я любила, еще существует где-то за дьявольской маской.
Так вот, на следующий день после твоей записи я начала хлопотать о помещении тебя в больницу. Ты решительно воспротивился. Ты не помнил ни этой кассеты, ни письма. Мне пришлось через суд госпитализировать тебя против твоей воли. Врачи проводили с тобой много времени. Твой случай не укладывался ни в одну клиническую модель. И все же я снова начала верить в твое выздоровление, в возможность нового счастья. Ты лечился и вновь становился разумным, внимательным, любящим. Тогда я дала согласие на то, чтобы ты продолжал курс лечения дома, как ты просил. Врачи тоже считали, что тебе это пойдет на пользу. Ты вернулся домой, и мы надеялись на лучшее, и я, и дети. Надо было видеть, как они висли на тебе, улыбающиеся, внимательные к малейшей твоей просьбе. Особенно Симон — Тома, хоть и с любопытством, все же держался настороже. Мы опять стали семьей. А потом все началось сызнова. Мало-помалу — до ада. Этот ад был еще ужаснее прежнего, потому что его пламя лизало наши едва зарубцевавшиеся ожоги. Я поняла, что ты играл с нами гнусную комедию. Твоими улыбками, твоими ласковыми словами, поведением ответственного мужа и отца ты просто выигрывал время, отсрочку, чтобы построить свою жизнь без нас. Какой жалкий и жестокий фарс! Все стало еще хуже, чем прежде. Дошло до того, что я боялась тебя, дрожала, услышав твой голос. Я боялась отца моих детей! И мои дети тоже его боялись. „Он принял свои лекарства? Каких еще небылиц он нам наплетет? Вернется ли он сегодня ночью? Будет ли кричать?“ Жереми, ты потерялся в изломах твоего мозга. Ты умный и неуравновешенный одновременно. Решительный и подверженный страхам. Несдержанный и молчаливый. Случалось, ты поднимал на меня руку при детях. Никогда бы не подумала, что мы дойдем до такого.
Поэтому сегодня, если я обращаюсь к Жереми в здравом рассудке, у меня есть к тебе просьба, трудная, но необходимая. Не приближайся ко мне больше. Ты болен. Лечись как хочешь, но меня исключи из своей жизни. Ради блага твоих детей. Извини меня, Жереми, я вынуждена думать только о них. Я должна их защитить. Я все сделала, чтобы помочь тебе выбраться из твоего кошмара, но мне это не удалось. Больше пытаться я не хочу. У меня не осталось сил».