Я вытащил большую ложку, зачерпнул кокс, слегка подогрел, набрал в один из моих больших внутримышечных шприцев на двадцать семь кубов и ввел в вену руки наполовину. Но я не понял вкуса. Я предупреждаю людей, которые никогда не вмазывались кокаином, особенно мексиканским, что жидкость, которую вы вливаете в свою вену, напоминает по вкусу загущенный керосин или бензин. Эта дрянь стекает по деснам, и ты можешь судить по себе, как жестко тебя накроет.
Я не понял вкуса. Поэтому я повел поршень дальше вниз. Когда поршень остановился, заряд кокаина внезапно накрыл меня, как удар лопатой по башке. Но я был спокоен. Я быстренько припомнил, что у ямайцев всегда бывает очень чистый кокаин, который везут из Флориды по шоссе I-75. Его не очищают керосином или бензином, как мексиканский кокаин, поэтому у него нет ярко выраженного вкуса, когда ширяешься. Но он силен.
Когда все эти мысли мелькали в моей голове, я услышал звук сирен. Я запомнил только, что приобнял себя за грудь и с ужасом глянул вверх, где висели камеры видеонаблюдения, мигая красными лампочками под козырьком. Я пытался бежать, но мои ноги стали ватными. От них не было толку. Я ловил ртом воздух, но не мог вдохнуть. Пот струился градом по голове и лицу. Я снова попытался вдохнуть, но не мог. А сирены приближались.
И тут —
Я сгреб на себя листья и веточки — все, что находилось на расстоянии вытянутой руки. И по-прежнему ничего не видел. Я похоронил себя под грязной прошлогодней гниющей листвой. Я похолодел, когда услышал, как полицейские машины резко тормозят и останавливаются.
Похоже, я пролежал там несколько часов — слепой и парализованный. Они двадцать раз проходили мимо меня. Несколько раз я чувствовал их тяжелые шаги, слышал, как листья и веточки скрипели у них под ногами. Ощущение было такое, что слон сел мне на грудь. По мне ползали насекомые — с лизняки, муравьи, многоножки. Они ползали по рукам. По лицу. Заползали в уши. Заползали в нос. Я гнил так же, как листва и эти самые веточки. Я разлагался — я был мешком дерьма. Насекомые и земля принялись меня пожирать. С моего разрешения. Я не смел пошевелиться. Не имел такого права. Я гнил и разлагался в этой грязи, под этой гнилой листвой. Я был достоин такой участи. У меня не было другого выбора. Мне некуда было идти, некому было звонить, никому не было дела до моей жизни, никто не мог мне помочь. Я сжег за собой все мосты. Моя родная мать не брала трубку. Да что там, даже мой барыга не брал трубку. Всякий раз, когда я достигал дна, я брал лопату и рыл дальше. На этот раз рыть было некуда.
Я покорился судьбе и слился с грязью и гнилью. Все было кончено. Я был мертв.
На меня опустились тишина и покой. Мое дыхание выровнялось и пришло в норму. Я расслышал знакомый звук, который не слышал десятилетиями, — это было пение утренних птиц. Одна за другой, медленно, но верно, их красивые, мелодичные трели сливались в симфонию.
Я начал молиться, я просил Бога о прощении. Вместе с пением птиц в моей душе забрезжил луч надежды. Если я смогу снова видеть, если я смогу снова ходить, то я смогу измениться. Моя молитва становилась горячее и горячее, птицы щебетали громче и громче, и я почувствовал, что забрезжил свет.
«Боже, прошу Тебя, прошу и еще раз прошу. Я не хочу больше так поступать. Я
На этот раз я говорил искренне. Я больше так не мог. Больше невозможно было влачить такое существование, — я не могу назвать это жизнью. Такому существованию я предпочел бы смерть в этой канаве.
Мое зрение вернулось ко мне, но медленно и неуверенно. Я попробовал пошевелить ногами. Они шевелились, но очень слабо. Я приподнялся и смахнул с себя листву, грязь и жуков. Перед глазами все расплывалось, ноги были ватными. Но я все-таки дополз до своей лачуги.