С Генрихом я больше не виделся. Да и к Косцинскому долго не заходил — было неудобно. А между тем над ним разразилась беда. Блистательный маэстро Леонард Бернстайн прилетел с гастролями в город на Неве. Музыка к “Вестсайдской истории”, симфонические синкопы Гершвина, еще раз собственный фортепьянный концерт, — словом, “его дирижерское, композиторское и исполнительское обаяние покорило ленинградцев”, и в Филармонию было не попасть.
А вот Косцинскому было попасть, он даже лично встретился с американской знаменитостью и более того: нарушив все поднадзорное расписание обедов, посещений и встреч, увез того, оторвавшись от наблюдения, на какую-то дачу и там, видимо, “хорошенько прочистил мозги этому розовому либералу”.
Где-то в Смольном хряпнули кулаком по столу, в доме 4 по Литейному хлопнула дверь, и Косцинского арестовали. Шили ему “антисоветскую агитацию и пропаганду” — бывшую 58-ю статью, милостиво измененную Хрущевым на 70-ю, а заодно прочесывали с помощью допросов и обысков целый слой художественной интеллигенции. “Прочесанные” помалкивали, как говорили тогда, “в тряпочку”, но не все. Художник Олег Целков, например, рассказывал, что следователь проигрывал ему записи, подслушанные за столом у Косцинского, и требовал их подтвердить. Звучали витийствующие голоса Кирилла, Олега, других знакомых…
— Нет, не могу подтвердить! — упрямился Олег. — Мало ли что? Может, вы разыграли всё это с актерами. Стржельчика пригласили из БДТ, Копеляна…
Это было самое правильное поведение. Записи нельзя было привести в суде как доказательство, а подтвержденные показания свидетелей — можно. Мише Еремину при допросе демонстрировали подобную, а может быть, и ту же самую запись. Следователь замешкался ее вовремя выключить, наступила пауза, и вдруг ясно и громко, прямо в микрофон прозвучала фраза:
— Да здравствует ВЛКСМ! Это говорю я, Яша Виньковецкий.
То есть о прослушивании не только знали хозяева и гости, но еще и над этим пошучивали.
Вызвали и меня.
— По какому делу?
— Там узнаете.
Пришлось явиться. А этот вопрос нужно было задавать. “Дело” означало не повод для разговора, а папку, следственное дело. На кого и по какой статье? Без этого можно было и не являться. Следователь сказал:
— Уверяю вас, ни по какому конкретно. Но Технологический институт распределяет вас на предприятие почтовый ящик сорок пять, это — закрытое учреждение с режимом секретности. Нам нужен ряд дополнительных сведений о вас для Первого отдела.
Следователь, лица которого я не запомнил (в этом, должно быть, состояла одна из особенностей его профессии), уходил, приходил, куда-то звонил, долго писал, задавал множество мелких вопросов, записывал мои ответы на специальных бланках… Словом, не торопился. Между прочим, спросил:
— Как вы расцениваете свое участие в издании и распространении газеты “Культура”?
— Это же была стенгазета в одном экземпляре. Расцениваю как несерьезное занятие, забаву.
— А как вы отнеслись к критике парткома, к выступлению “Комсомольской правды”?
— К парткому — серьезно. А “Комсомолка” критиковала в обидных выражениях: например, “мальчишеское невежество”… Но с тем, что это было мальчишество, согласен.
— Какова роль Бориса Зеликсона в этом “мальчишестве”?
— Он все и начал.
— А вы сами собираетесь в дальнейшем заниматься подобной деятельностью?
— Нет.
— Подпишите.
Но что же это он за меня написал?
“Своего участия в издании и распространении антисоветского печатного органа, вызванного моей политической незрелостью, не отрицаю…
Справедливую критику партийного комитета воспринимаю со всей серьезностью…
Подстрекательскую роль Бориса Зеликсона осуждаю…
В дальнейшем антисоветской и антисоциалистической деятельностью обещаю не заниматься…”
Что я должен был сделать? Редактировать каждое слово? Да пропади она пропадом, эта бумажка! Раз отпускают, скорей надо уносить ноги.
Я вышел на Литейный проспект. Было ясное небо, но уже вечерело, свет казался померкшим, пыльным. Всеми порами я ощущал себя пропитанным этой невидимой пылью, потным. Хотелось отряхнуться, а еще больше — залезть с мочалкой в глубокую ванну.
Сколько лет отбыл Косцинский в Мордовии? По крайней мере года четыре, тогда это был стандартный срок. Но, едва он вернулся, я поспешил к нему. Проседи в голове прибавилось, шкиперская бородка совсем поседела, но был он так же прям и жилист; вид — боевой. Только на правой руке, видимо, повредил сухожилие: подавал он не раскрытую ладонь, а три пальца с поджатыми безымянным и мизинцем. Ну — как?
— Вы знаете, там, конечно, гадко. Но эти годы я не считаю бесполезно выброшенными. Наоборот. В сущности я даже рад, что оказался в лагере.
Позже я не раз слышал подобные похвалы заключению от бывших зеков. Но тогда это меня ошеломило:
— Что же вы делали хорошего — лес валили? Кирпичи обжигали?
— Нет, попросту был прорабом в пошивочных мастерских. А работал я над коллекцией для словаря ненормативной лексики, иначе говоря — “блатной музыки”, или “фени”. Подобного словаря пока не существует в природе, и где ж его собирать, как не в лагере? А коллекция — вот она.