Несколько лет спустя я был в Нью-Йорке на конференции славистов и заодно зашел на “русское мероприятие”, состоявшееся в трапезной православной церкви на Манхэттене. Церковь была памятная: там я венчался вторым браком, хотя венчание было первым, и не только для бракосочетающихся, а и для молодого батюшки, которого за глаза называли “отец Мишка”. Первый блин в конце концов испекся у нас комом, но дело не в этом. В пику славистам “отец Мишка” каким-то духом собрал со всего света, как он считал, передовые силы поэзии, и они у него в церкви выступали, якоже футуристы в “Бродячей Собаке”: претенциозно и карнавально. Когда я вошел в трапезную, где когда-то после венчания игралась моя свадьба, Анри Волохонский, приехавший из Израиля, опасливо покосился глазом из-под огромного бархатного берета, напяленного на средневековый манер. Затем выступила выписанная из Австрии Елизавета Мнацаканова в островерхой конической шапке звездочета. Читала она “Песни гнойных сестер”. Конев, владелец эмигрантской империи звукозаписей, поправлял микрофон, сияя двумя рядами златых зубов. Ждали Кузьминского. Прошел слух: “Уже приехал, опохмеляется внизу, сейчас будет”… Явился потный, видом пародируя “отца Мишку” — в африканском подряснике на голое тело, с крестом на цепи. Читал “Вавилонскую башню”, по определению не законченную, имитируя язык суахили. В перерыве подошел.
— Что ж вы, Дима, оставили мою антологию “без двух Б”? — упрекнул он меня, повторив свою шутку.
— А не надо было позорить Ахматову, Кока.
— Я так и знал! Ну, если хотите, можете мне набить за это морду.
— Немедленно и с большим удовольствием.
— Одну минутку! Это надо запечатлеть для истории. Я должен позвать мою придворную фотографиню.
Пока устанавливался штатив, я, примеряясь, одной рукой взялся за золотистую бороду, а другую занес над головой. Мы сделали зверские лица, блеснула фотовспышка, и обе заинтересованные стороны, учтиво попрощавшись, разошлись.
Вдруг пожелал опозорить Ахматову талантливый Алексей Цветков, одно время — надежда эмигрантской поэзии. Заявил в каком-то интервью: “Действительно монахиня и блудница, и каждая строчка — предсказуема, как гимн Советского Союза…” На очередном “славянском базаре” я проснобировал его. К чести Цветкова, он прямо обратился ко мне:
— Это из-за Ахматовой?
— Ну конечно. Как вы могли оказаться таким противоестественным последователем Жданова?
— Извините, сам не знаю, как так получилось…
Иное дело, что к 100-летнему юбилею Ахматовой ее полное и повсеместное признание вызвало, как водится на Руси, уродливые явления и даже попытки культа. Пооткрывались самочинные коллекции, домашние музеи. Один из таких причудливых собирателей призывал обмениваться “ахматовицами”, как ярлыками в Орду, то есть строчками ее стихов плюс засушенный лист или птичья лапка: мол, помогает от присухи и почечуя…
Конечно, в ответ на такие глупости пошли походом занимательные литературоведы, причем не против них, а против Ахматовой. Даже журнал “Звезда” напечатал ряд связанных с ее именем материалов, задевших мое представление о справедливости, и я написал им письмо, но его там не напечатали. Пришлось отдать его в нью-йоркский “Новый Журнал”, который не всегда достигает места.
Я, конечно, знал, почему “Звезда” не напечатала моего письма — не только потому, что им нечем было ответить на упрек самому журналу. И не только из-за тех имен, которые они скрыли в своей публикации, а я назвал. Но я упомянул еще о подспудном и долго скрываемом процессе: борьбе за сотворение мифа и памятника Бродскому, а иначе — о битве памятников.
Еще при жизни наш прославленный современник был удостоен бронзового изображения: талантливая голландская скульпторша изваяла его бюст в натуральную величину и отлила его в бронзе в двух экземплярах. Один она оставила у себя, а второй был выкуплен Иосифом с помощью Михаила Барышникова, его финансового партнера по манхэттенскому ресторану “Самовар”, и передан музею Ахматовой в Фонтанном Доме. Я его там видел. В экспозиции ему места не нашлось — он бы сразу затмил все экспонаты, относящиеся к истинной “хозяйке” Фонтанного Дома, и его пока поместили в служебных помещениях, откуда он явно выпирал наружу. Он стоял на шкафу (подлинник, принадлежавший родителям поэта) с надписью “Библиотека И. А. Бродского”, где среди знакомых мне книг я увидел памятных Дос Пассоса и Сент-Экзюпери, которых он мне не вернул, а теперь уже — все, музейная собственность… Полированной темной бронзой бюст чеканил свой профиль, полуоборот и анфас (я его обошел) даже не с достоинством римского патриция, а именно что с величием кесаря, и я понял, что он тут будет распоряжаться по-своему.
Набравшись духу и чуть разыгрывая пушкинского Евгения, я погрозил ему пальцем:
— Ужо, веди себя здесь хорошо!