Теперь в пятьдесят пять должен делать только то, что меня интересует, глубоко занимает. Как тот, кто что-то пишет для себя. Невозможно для любого писателя. Он не
Вчера вечером позвонила П.; получила мои письма, была ими успокоена, нечаянно и слегка посмеялась. Прежняя ирония. Слова советчика: «Звони или телеграфируй; никогда не пиши писем!»
Ужасная привычка смешивать немецкий с английским. Факт: не нахожу для английских выражений подходящего немецкого слова. Вчера в рукописи*
: не мог для «wistful»* найти немецкое слово. Пришлось заменить.У Шпека. У него есть аквариум. Думаю, не купить ли и мне такой; предложение от П. к Рождеству.
Наследие при жизни автора; Роберт Музиль. Хорошие короткие пьесы – «Липучка для мух» и др.
Застрял на второй главе*
– как для Линдлея, так и для фрау Амман*. Время прекратить уныние – улучшения часто становятся ухудшениями.Телеграмма от Линдли. Кажется, принято в «Книги месяца».
Вчера днем в деревне Пьяцца. Зохачевер*
, который теперь зовется Орабуэна, написал три тысячи страниц, подготовил их – иначе, чем прежде, – поэтически. Швед Тиль, который переводит Упанишады, показал мне кольцо, которое было печатью Ницше; его отец получил его от Элизабет Ферстер-Ницше. Кольцо с гербом. Бахман рассказывал, что Тиль от своего отца, коллекционера произведений искусства, унаследовал двести работ живописца Андерса Цорна*. Кошмар!Звонок П. Искрящаяся и безмолвно вопрошающая. Приеду ли я. Странно, что я всю жизнь должен был защищаться и
Вечером легкие сомнения в работе – нервозность деталей. Неожиданно обнаружил, что кое-что исправлено неправильно. Нервозность в солнечном сплетении – страницы с сотнями исправлений, вечно исправлять снова, и не в лучшую сторону, и, собственно, надо было это переписать по-новому. И потом пришлось бы это снова до бесконечности править.
Послал первую главу Линдлею в Стокгольм*
, в Амстердам*.Желание писать по-другому. Поделить себя: драматическое разделять на куски, романы делать более эпическими. Стиль Торнтона Уайлдера в романах – обобщенный, описательный, меньше сценографии, чем обзора, сам рассказчик ощущается сильнее, не невидим, как до сих пор, – и то, что нельзя было для этого использовать, оставить для сценических пьес. То, что в романах (моих) действует как сенсационализм, получает силу на сцене.
Экспериментировать! Пьесы, которые разыгрываются с публикой; сцена не на одной стороне, а в центре зала; игра во все стороны – так же и со зрителями. Не участвующие в действии актеры сидят вокруг, в то время как другие играют, они общаются с публикой – вмешиваются неожиданно, высмеивают играющих, критикуют их, вскаивают, хватают, пытаются то же самое сделать лучше – вроде «Ради Бога, сейчас он начнет свои сентиментальные тирады; это может длиться вечно. Эй, Х! Послушай!» – и вскакивает на сцену. Советует ему или отталкивает его в сторону, играет сам (например, перед женщиной) дальше, в своем характере (сначала женщина озадачена, но тут же переключается на него).
Опять-таки монологи, актер, который напрямую обращается к публике: «Кто из вас поел, попил, некоторые переспали со своими женами, некоторые уже успели кому-то навредить, но кто из вас умрет раньше? Кто-то же должен быть. Попробуем угадать? Вот этот там? Но кто-то уж точно; у нас здесь отличное собрание атеросклерозов, грудных жаб, всех видов рака. Пока мы здесь сидим, смерть кишит в ваших соках, – даже в здоровых, – никто не живет от капитала. Один день откомпостирован, прошел мимо – никто не сможет его вернуть – ни одного мгновения, – ни всей кровью, никакими заклинаниями, никакими слезами, – ничего не останется, даже эта секунда уже пролетела. Но что тогда вообще остается? Будущее еще не наступило, прошлое уже прошло, настоящее, если вы хорошо подумаете, – это уже прошлое. Что остается? И почему мы так волнуемся? Не является ли все игрой теней в зеркале, но само зеркало остается неподвижным? Давайте начнем – то, что мы вам покажем, будет не больше, но и не меньше жизни, нежели ваша».