После моего отъезда из страны мы регулярно обменивались приветами, чаще всего через Таля, а в 1979, что ли, году, играя в Бундеслиге и коротая как-то время в ожидании поезда на Амстердам на вокзале немецкого городка, вспомнил улыбку его и, надеясь, что поймет, от кого, послал открытку с текстом без подписи, повторенным, впрочем, на другой, глянцевой стороне ее по-немецки: «Grussen aus Koblenz».
Процесс распада Советского Союза в конце 80-х годов начался в Прибалтике. В Латвии национальный вопрос стоял особенно остро. Человеческие и профессиональные качества отошли на второй план. Закон шведского короля Густава II Адольфа 400-летней давности (Латвия была тогда частью Шведского королевства) неожиданно стал вновь актуален: «Чтобы никакие евреи и иностранцы в ущерб гражданам Лифляндии терпимы не были». В конце 80-х годов Кобленцу, написавшему свою первую книгу на латышском языке более полувека тому назад, не нашлось места в составе новой федерации шахмат. Он принял это очень близко к сердцу, знаю, что и болел даже. Ему было тогда уже за семьдесят. Несмотря на долгую жизнь, Маэстро еще по-детски верил в чувство благодарности вообще и общественной благодарности в частности. Он был разносторонне одаренным и увлекающимся человеком, что у многих, более заземленных, вызывало чувство зависти или неприятия.
В 1991 году Кобленц уехал из Риги, где родился и прожил всю жизнь, в Германию; немецкий был его языком, сын тоже уже давно жил там, но мир этот, «без России и Латвии», сохранив старые названия стран и городов, выглядел иначе по сравнению с тем, который он знал более полувека тому назад. Впрочем, нельзя сказать, что он эмигрировал в безоговорочном смысле этого слова, так как время от времени Маэстро бывал наездами в Риге. «Документы, подтверждающие право нашей семьи на дом, я собрал почти все, — писал он мне в этот период, — кроме одного — о гибели моей мамы в гетто…»
Начиная с конца 80-х годов у нас снова возобновился контакт, пошел частый обмен письмами, телефонными звонками, особенно после его переезда в Берлин. Он прислал мне свои последние книги, все с теплыми надписями, сделанными красивой вязью.
В книгах этих, наряду с цитатами великих шахматистов о тех или иных аспектах игры, можно встретить высказывания Канта, Гёте и Шопенгауэра. Книги его изданы на многих языках: о работе с Талем, шахматный учебник, о комбинациях, наконец, серия последних, изданных в Берлине, — «Тренировки с Александром Кобленцем».
«Школа шахматной игры» — Таль назвал этот учебник Кобленца в ряду книг, оказавших на него наибольшее влияние. Не думаю, что это был только вежливый комплимент написавшему ее — своему тренеру и наставнику. Книга действительно была хороша: большого формата, прекрасно изданная, но самое главное — написанная талантливо и с любовью.
Учебники, тренерские дневники, психологические изыскания и книга воспоминаний читаются с интересом, в первую очередь, из-за теплого чувства к шахматам и к людям, связавшим себя с этой игрой. Под его пером любая, даже довольно заурядная история начинала переливаться цветами персидской сказки, а герои повествования приобретали черты Синдбада-морехода из волшебного мира. Все же, мне кажется, что книги его относятся скорее к жанру оперетт, нежели опер, не достигая очень высокого уровня главным образом потому, что сам Кобленц был по природе своей скорее человеком энергии и действия, а не созерцания, мысли и анализа.
Обычно Маэстро отвечал на мои письма в тот же день. Написанные почти разговорным языком: «Ну так вот, Геня, я получил твое письмо, и ты знаешь, о чем я подумал…», они на четыре пятых состоят из замыслов, планов и проектов, что характерно для молодости, но Маэстро и в свои семьдесят пять был молод. Что бы он ни делал, каждую цель свою и задачу он рассматривал как ступеньку, и никогда не присаживался отдохнуть на них. Он был полон энергии и весь излучал то, что обычно называется joie de vivre. У него был смех человека, привыкшего постоянно радоваться жизни или, во всяком случае, удивляться ей, что свойственно обычно ребенку. В нем сохранился тот же запал, тот же позыв к действию, к переменам, та же неприязнь к скуке и покою. Само состояние покоя было для него совершенно чуждо; я думаю, что он неосознанно считал, что здесь, на земле, и не должно быть покоя, рассматривая жизнь как приближение к цели, которой никогда нельзя вполне достигнуть.
Возникшая у него было идея — приехать как-нибудь на несколько месяцев в Амстердам — не получила практического осуществления, но он говорил об этом так, как будто играется еще матч Алехин — Эйве, по-прежнему раскладывает в пресс-центре Тартаковер листочки с вариантами, чтобы разнести их по газетам всего мира, есть еще возможность взять очередное интервью у Лас-кера, а встреченному в кулуарах Видмару можно сказать, что жизнь, отданная шахматам, удалась. Он говорил о них, как о живых людях, с которыми он по какой-то причине лишен возможности непосредственного контакта; похожее чувство испытываю сейчас сам по отношению к нему.