Фрагмент дневника
Камень отвергнутый, из ряда – вон… О чем это? Кого отвергает мир – принимает Бог. Всегда ли? Не всегда, но: сила отверженного – видеть главное.
Лёша, помни: ты здесь избываешь долги. Терпи. Дадут – бери, сам не проси. Старайся быть незаметным, особенно в случаях, когда хочется высказать всем свое до безумия важное мнение. Хорошо, что есть возможность думать об этом. А если что-то делал ради благодарности – напрасный труд – не туда обращал усилия.
Прости всем.
Вот скажет Герман: «Ты готов снимать?» Нет, я не нашел актера, не знаю, будут деньги или нет, и вообще хочу снимать не пробу, а маленький фильм – осенью или весной.
Бред, условия нужно создать самому. И игнорировать любые препятствия. Главное – видеть цель, то есть сохранять цельность и держать перспективу. Ехала маршрутка, повернула за угол. Там кто-то поставил деревянные ограждения. Что сделал водитель? Вышел, распинал ногами ограждения и продолжил маршрут.
Неужели я буду человеком «около искусства»? Тогда надо уходить лес валить или матросом в море.
И снилось – плыву по каналу в закатном солнце от какого-то монастыря, где отчитывал бесноватого юношу. Плыву: на дне лежат в смертной дреме огромные рыбины – к утру всплывут. Приплываю в павильон, но там не съемки, а живем мы – всей группой. Завязался трудный разговор с Ильиным. Высказали друг другу свои обиды и, кажется, помирились. Мне же стыдно, что я считал его хамом, а Герман его ценит, ведь Ильин снимает Герману его сны. И мы стали их смотреть, а там – огромный мертвый сом глядит на нас из средневековья, и держит его этот бесноватый юноша – с моим лицом.
Под конец второго дня меня положили на деревянную скамью убитым рабом, причем в кадре – только ноги. Не прошло и пяти лет, и Алексей Юрьевич похвалил мои старания, нежданный актерский этюд в его кинохронике: «Лёшка! Вот так лежи, хорошо смотришь, очень естественно… Ой, да ты же труп. Извини».
Каждый день я прихожу на студию, надеваю костюм, делаю противный грим, иду к павильону. Часа два-три ждем Германа – сижу на лавке с полубомжами и прочими драгоценными типажами, выисканными пытливыми стажерами в различных навозных кучах людских. Слева сидят двое – Дристун и Сморкун, угрюмые типажи, поглядывают на меня с недоверием, их безусловное художественное чутье интуитивно разоблачает мою ряженость. Я и сам смотрю в зеркало с недоумением: ну как мог Герман сказать еще в начале работы над картиной: «Ищите типажи такие, как Злобин, – с легким безумием во взоре»? Странным образом добавление костюма и грима сделало мое легкое безумие вопиюще чужеродным. Уставясь в зеркало наметанным глазом, безжалостно шепчу: «Фальшак!» Эти, «настоящие», со мной даже кофе не пьют, и, когда сажусь на скамью рядом с ними, открываю книжку Тарковского, где все главное сказано про самовыражение художника и незарытые таланты, угрюмые «настоящие» брезгливо косятся на меня и пересаживаются на другую лавку.
Зато костюмеры и гримеры очень тепло и радушно ко мне относятся. Теперь я для них не катализатор, не раздражающий фактор. «И с отвращением читая жизнь мою», я вижу, как много человеческих связей порушил, будучи «начальником», – из дешевого выпендрежа и амбиций. Надменный, наглый, еще ничего не сделавший молодой человек. Боже, как стыдно, противно.
Первая роль в кино – труп мента в гробу.
И наконец-то роль у Германа – труп раба.
В третий раз закинул он невод. Вот на третий раз я и дрогнул.