— Больше не теряйте зонтик, — дама величественно кивнула. — Он у вас явно заграничный, дорогой. А люди еще не все сознательные: могут и себе оставить такую дивную вещицу.
— Спасибо, — повторила Лена. — Вы так добры!
— Желаю удачи, — дама наклонила голову и улыбнулась.
Когда мы отошли от лавочки на приличное расстояние, Лена рассказала: старушка считается городской сумасшедшей, ее зовут Кармен. Когда-то, давным-давно, в середине тридцатых годов она играла в местном драмтеатре. И ее полюбил какой-то военный, говорят, что он служил в НКВД. И вот однажды артистка позвала его на премьеру: она исполняла роль Кармен, и ей очень хотелось, чтобы ее Гриша порадовался ее успеху. Она не сомневалась, что сыграет, как всегда, отлично. Однако Гришу в тот день арестовали как врага народа. Более того, «черный воронок» подъехал и к театру: Кармен числилась среди знакомых арестованного и, следовательно, могла быть его сообщницей. Чекисты дали артистке доиграть роль до конца и, говорят, даже аплодировали ей. Когда же она вошла в гримерку, счастливая, с охапкой цветов, вместо ее Гриши к ней подошли трое энкавэдешников: «Вы арестованы!» Кармен свято верила в честность и порядочность Гриши, ни о каких антисоветских заговорах не знала и не считала своего друга английским шпионом. Она яростно спорила, доказывала невиновность милого друга, защищала его, чем, естественно, злила нежданных-негаданных визитеров. Ее забрали с собой и в ту же ночь в тюремной камере-одиночке изнасиловали. От потрясения она сошла с ума. Какой толк от сумасшедшей? Ее отпустили. И с тех пор она — Кармен. Каждый день накладывает театральный грим и выходит на улицы города в надежде встретить своего Гришу.
Я мог бы рассказать и о том, что в тенистой аллее, напротив аляповатой скульптуры колхозницы со снопом пшеницы в могучих руках, Лена сказала мне, что ей приснился сон: будто бы мы, взявшись за руки, воспарили над землей, как на картинах Шагала. А я тогда про такого художника и не знал ничего. А вон там, у клумбы с розами, мы целовались, и мимо как раз шел Костиков, мой преподаватель марксистко-ленинской философии. Наутро на семинаре он дотошно гонял меня по всем вопросам, и я, измученный его въедливостью, наконец, не выдержал: «Вы сверх программы спрашиваете!». На что он ехидно ответил: «А вы, молодой человек, сверх программы любезничаете с девушкой на виду у всего честного народа!». И за что он на меня взъелся?
Лена объяснила все просто. Посмотри, мол, на Костикова: маленький, горбатый, лысенький, да еще и с тросточкой ходит: одна нога короче другой — вылитый крошка Цахес! Его девушки никогда не любили. А если и любили, то по расчету: чтоб зачет получить или экзамен ему сдать, — по крайней мере такие слухи упорно ходили по нашей альма-матер. «Да он просто-напросто завидует молодым здоровым парням! — утверждала Лена. — Он, может, многое бы отдал, лишь бы его искренне поцеловала девушка. Кстати, замечено: парней он только так на экзаменах срезает, больше «четверки» они у него никогда не получают. Не веришь?»
Вообще-то, не верил, пока не пришло время сдавать Костикову зачет. Вопросы мне попались что надо, и я бойко отбарабанил ответы. Однако препод нахмурился: «Поверхностно. А что по такому-то поводу написал Энгельс в таком-то письме к Марксу?». Как ни странно, но я знал, что именно писал Фридрих своему другу — перед зачетом успел проштудировать часть рекомендованной литературы. «Да? — Костиков удивленно приподнял бровь. — Может быть, вы ответите на вопрос еще конкретнее: какую именно фразу Энгельс выделил в письме?». Я напряг память, вспомнил и это. «Хорошо, кивнул Костиков. — А в чьем переводе вы читали письмо Энгельса?». И тут я снова не выдержал и, едва сдерживая злость, осведомился: «Извините, я сдаю курс марксистко-ленинской философии или языковедения?». На что препод, ласково глядя мне прямо в глаза, невозмутимо ответил: «Переводы бывают разные. Одно неверное слово может изменить весь смысл. Значит, не знаете ответа?». И тут, — уж не знаю, как у меня получилось, — в памяти ярко вспыхнула та самая страничка со списком рекомендованной литературы. «Собрание сочинений Карла Маркса и Фридриха Энгельса, том номер такой-то, страницы такие-то, — отчеканил я. — Не думаю, чтобы туда попал чей-то недобросовестный перевод. Или вы считаете иначе?».
Наверное, я перешел все границы дозволенного. Никто из студентов никогда не разговаривал так с Костиковым. Его панически боялись. Я тоже боялся. До такой степени праздновал труса, что страх каким-то образом мобилизовал всю мою память, и я в мельчайших подробностях вспомнил даже проклятый список литературы — чисто зрительно, вплоть до запятых. Бывает же такое!
Костиков помрачнел, молча взял зачетку, расписался в ней и, подняв на меня прозрачные синие глаза, кивнул: «Надеюсь, в следующем семестре вы более тщательно подготовитесь к экзамену». Хотя до экзамена еще далеко, я понимал, что препод непременно захочет взять на нем реванш, но пока я вздохнул с облегчением. Уж как-нибудь, даст Бог, пронесет.