День ли, ночь… Зеленая зарница. Ржавый дуб над берегом крутым. В медной кроне сумрачная птица забавлялась червем золотым. Вспомнил жизнь как пагубу и муку, отчий дом, колодец, сеновал. Подковал блоху и бляху-муху, птицу – хвать! – к телеге приковал. В мир вошел сквозь пушечные жерла, словно выбил ненависть плечом. В небесах летал на этажерке, золотым пронизанный лучом.
Сон ли, явь… Сквозь солнечные сети я бреду в осенние поля, постигая истину на свете, ту что есть кормилец и земля. Ту что люд свободный и служилый предпочтет дворцу и шалашу. Я, кочуя в золотую жилу, уповаю часто на Левшу.
Добрый малый
Добрый малый оставил трактор: «Пусть пасется сам на лугу! Щелбанатор и пенделятор изобресть, – говорит, – могу. В силу добрых квасных традиций, чтобы смысл наполнял очаг. Угораздило ведь родиться с любознательностью в очах!»
Добрый малый с земель исконных начал счет верстовых столбов. «Щелбанатор – для толоконных невысоких вельможных лбов.» Соком жимолости сиропным восставала заря над мхом. «Пенделятор нерасторопным помогает взбежать на холм…»
Добрый малый, расейский житель, сладим каждому свой хомут! Пусть спокойно поспит правитель, изобретший сухарь и кнут.
Белый ворон
Белый ворон в рыжей кроне, как першит твоя гортань!
Ты скажи своей вороне: «Ненагрядная, отстань!
Что ты мыслишь о породе – под себя себя гребешь.
Что там осень в огороде, если в городе грабеж!»
Если с вербой золоченой обручен, как обречен.
Если и к Ербогачену приторочен орочон.
И к тебя я приторочен, прибинтован тыщей лык,
правдой прошлых червоточин, волей пришлых прощелыг.
Если не лущишь, то ропщешь, кости моешь, душу рвешь.
Мужу горло прополощешь – теще шею не свернешь.
Будет жизнь – не камарилья. Белый ворот, горний хор.
Как-то снег упал на крылья и не стаял до сих пор.
…Ворон крылья простирает, в медный коготь влип топаз.
А в ноябрь удирает красный заяц – листопад.
Притча о круге
М.К.
Вьюга свечи задула, прислюнила огарки. На селе Богодула всполошились музгарки. Было жутко и зябко. Но, сомлевши у печки, молодая хозяйка примеряла колечки. Примеряла сережки, наводила румяна. И стучали сапожки по тропе деревянной.
А на печке о чем-то разговаривал сонно конопатый мальчонка – полуночное солнце. Над мальчонкой густела прокопченная скука… Занавеска взлетела от внезапного стука.
«Дождалась – постоялец!» – и порхнула деваха, как слетевшая с пялец пышногрудая птаха. Дверь без памяти настежь – дом качнула остуда…
«Вот и свиделись, Настя!» – «…Иннокентий! Откуда?..»
То явился законный, давший имя ребенку, распродавший иконы и пропивший буренку. Он упал у порога и сказал, засыпая: «Окружная дорога есть дорога слепая». И бессвязно о чем-то пробурчал и запнулся. И проснулся мальчонка. И приступок качнулся.
Утром смолкнула вьюга. Меж снегами плутая, шла тропинка из круга, словно дымка – витая.
Колодец
Днем и ночью под моей рубашкой дух томится, словно обречен. Двор. Бадья распахнута ромашкой, опояском омут обручен. В том краю тяжелая калитка бьет-гремит щеколдой невпопад. В том краю закончилась молитва. Мертвый омут. Дерево. Распад.
Наполняя крону чем придется, устремляясь шелестом к звезде, дерево на кольца распадется и пойдет кругами по воде. Оттолкнет виденье колокольни, растревожит нежить и дурман. И протяжно дрогнувшие корни подопрут раскидистый туман.
Так-то так, но я не инородец. Вновь сошью гудящую бадью. Разбужу отеческий колодец и прозреньем корни напою. Лишь тогда вершина устремится, оттолкнет земную колыбель…
Только дух, как проклятый, томится, и рыдает дряхлый журавель.
Любит – не любит
Цветик ответит – любит-не любит. Любушка вспыхнет, молвя: «Телок ты! Там за оградой странные люди кусают друг другу доступные локти. Ходят по кругу в поисках гения, в поисках родины и народа. Спят на гвоздях и выносят сомнения прочь за ворота. Ты же – блаженный, горе порода, ладишь к избенке крыло деревянное, держишь в корыте среди огорода синее небо, вглубь осиянное. В небо глядишься: любит-не любит? Что тебе скажет бездна сквозная, коль за оградой странные люди шьют из лохмотьев шумное знамя!..»
БытиЁ
Не дадут поэту помечтать, поскрипеть соломой мирозданья! Входят люди, через слово «мать». Ей поклон, друзья, и до свиданья!
Нет, стоят – декабрь к январю. Говорят загадочные речи. Заступаю в круг и говорю: «Нынче у меня иные встречи. Ровно в полночь из небытия извлеку даурские тетради, в дом приедут старые друзья – погранцы, старатели и бляди.»
Мы наполним чаши до краев, предадимся пьянству и восторгу. Как сказал философ Соловьев: «Всем простим – Европе и Востоку»…
Ровно в полдень над моей тоской отгорят отчаянные свечи, поперхнувшись лютостью людской, вознесясь над мутью человечьей.
Я очнусь и скатертью утрусь. В круг шагну и брошу: «Не торгую! Разлюбил я нынче вашу Русь. Разлюбив, не полюбил другую»…
Впрочем, грусть-печаль моя остра, словно дым таежного распадка. Где отрог – хребтиной осетра, но и там не сытно и не сладко».
Но и там беспечное жульё в пустодыром роется кармане. А моё земное бытиЁ – сеновал в державной глухомани.»